Прозрение Аполлона
Шрифт:
Агния Константиновна, склонная ко всякой чертовщине, визит этот представила даже чем-то являющимся выше человеческого понимания, чем-то из мира потустороннего. В самом деле, целых десять лет жили бок о бок, ни разу не заходил и вдруг – пришел! «Пришел, осиянный, как ангел, – декламировала она, – светильник на башне зажег…»
– К чему бы это, Поль? А? К чему бы? И какая благодарность? За что?
Аполлон отвечал грубо и глупо:
– К дождю, сударыня, к перемене погоды… В Шальновку пора академику.
И, разевая заросший волосами рот, захохотал, давая жене понять, что плевать он хочет на потустороннее, а дело в том, что спятил академик,
Шальновкой называлась деревня, в окрестностях которой находилась психиатрическая лечебница. Нехитро шутил профессор, сплеча.
Но когда вслед за академиком один за другим пошли визитеры: томный, жеманящийся, как старая девка, Иван Карлыч Гракх, розовый купидон Благовещенский, профессор Икс, – сделалось ясно, что нет, тут вовсе не Шальновка, тут что-то другое, значительное, нешуточное.
Все почтительно и даже, пожалуй, восторженно жали Аполлонову руку, все что-то такое лестное говорили о его гражданской отваге, о том, что его благородный поступок достоин всяческого уважения, и прочее, и прочее…
Агния суетилась, угощала визитеров чаем, украдкой поглядывая на мужа, спрашивая глазами: «Что это? Что это?» А тот сам ничего не понимал, ошалело раскланивался, хмурился, судорожно прикидывал в уме, какая же это их муха укусила, что так вот, вдруг, сразу пожаловали с изъявлением своих чувств… В косматой беспокойной голове профессора начинал зверь шевелиться, мелькнуло подозрение: а не насмешка ли? Не глупая ли и оскорбительная мистификация, за которую не кланяться, не чаем угощать, а морду – черт возьми! – морду бить надо?! Но ведь и этак, ни с того ни с сего, за здорово живешь не полезешь же на всех медведем, еще глупее получится…
И он, решительно подавив в себе «зверя», но довольно плохо скрывая раздражение, спросил:
– Но позвольте, позвольте… в чем, собственно, дело, господа?
– Ка-а-ак?! – поднимаясь на цыпочки, воскликнул розовый Благовещенский. – Так разве вы не знаете, что Оболенский выпущен из Чека, и в этом деле, разумеется, ваш протест сыграл первейшую роль! Вы, батенька, первым из ученого мира заговорили с ними во весь голос… Исполать вам!
Нет, Аполлон ничего этого не знал. Он, сказать по правде, и думать-то позабыл о каком-то ничтожном Оболенском. А ежели и пошумел тогда в Чека, так во все не из-за шаркуна Оболенского, которого откровенно презирал, а из побуждений опять-таки чисто принципиальных….
Прошел день, другой, неделя прошла, и снова зашушукались в притихшем было профессорском корпусе. На этот раз речь шла о том, что дерзким и буйным своим поведением в Чека Аполлон привлек пристальное внимание этого страшного учреждения не только к своей персоне, но и ко всему профессорскому корпусу, что на него, на Аполлона-то, уже и соответствующая папочка заведена, что дело его решенное, а что он еще до сих пор не арестован, так это просто хитрейшая уловка чекистов: высмотреть, с кем из ученых собратий якшается профессор, а тогда уж и прихлопнуть всех, разом…
Тревога, ожидание беды прочно поселились в уплотненных квартирах профессорского корпуса. В сумерках ученые, крадучись, захаживали друг к другу, шепотом, с оглядкой передавали новости и слухи, охали и сожалели, что так легкомысленно поддались чувству; осуждали теперь Аполлона Алексеича за неосторожное выступление: эка, нашел, где распинаться, перед чекистами! В лоб попер, простофиля… Теперь как бы на всех не отозвалось. Вот ведь как обернулось! Стоял профессорский корпус, стоял,
Неприятно, конечно, что этот горлопан Аполлон привлек к профессорскому корпусу столь опасное внимание, но тут, как на грех, еще и свои, семейные передряги обнаружились в избытке: Лизочка Благовещенская, приват-доцента дочка, снюхалась-таки, извините за выражение, с красноармейским командиришком, не то киргизом, не то калмыком… Третьего дня, честь честью, окрутились в загсе, пришли к приват-доценту, поставили его перед совершившимся фактом: «Вот это, папа, мой муж Сулеймен Ишимбаев… И, пожалуйста, без мелодрам и трагедий, нынче вам не старый режим…» А Сулеймен-то и двух слов по-русски путем связать не может, во всю скуластую азиятскую рожу, от уха до уха ухмыляется: «Пожалиста, жолдас папа, пожалиста!» Было, было от чего сойти с лица вечно розовому Благовещенскому!
У Гракха Ивана Карлыча и вовсе семейная драма: Леон, служитель его, вступил добровольно в Красную Армию, сделался ординарцем у хлыщеватого адъютанта и состоял при нем не только в служебное, дневное время, но также и ночевал в адъютантовой квартире… Таким образом, к опасению Гракха, что притянут в Чека по Аполлонову делу, прибавились еще и сердечные переживания. Он даже плакал по ночам в своем будуаре, а этот наглец Леон весело разгуливал в богатырском шлеме, посмеивался, посвистывал, каналья, и было, видимо, ему начхать на страдания старого своего друга, на Иван Карлычевы сиротские слезы…
Академик же Саблер ровно через неделю после знаменательного визита помер, был с превеликим почетом похоронен на лютеранском кладбище, и никаким чекистам взять с него было уже решительно нечего.
Слухи о том, что «заведена особая папочка» и что арест неминуем, до самого Аполлона Алексеича едва ли не в последнюю очередь, но все-таки докатились. Профессор принял их довольно спокойно, он только поморщился, ожидая слез и обмороков жены, ее шумной истерики с упреками, мигренью. Но ничего такого не случилось: Агния притихла, словно бы съежилась, ушла в себя, замерла. Часто испуганно глядела на крохотную иконку Саровского чудотворца, беззвучно шевелила губами, молилась. В ее заветной тетради появилась такая запись: «Господи, сохрани Поля, ты знаешь, как он беззлобен, огради его от страшных подземелий Чека». А Рита повела себя неожиданно легко. Она сказала: «Ну, ты молодец, ей-богу! Не чета всем этим вашим ученым недотыкомкам… Всегда уважала тебя за смелость, за способность мыслить самостоятельно!» Она засмеялась и звонко чмокнула отца в заросшую дремучей бородищей щеку.
Но самым удивительным во всей этой почти анекдотической истории было появление в Аполлоновой квартире товарища Лесных, секретаря партийной ячейки института. Он пришел под вечер и вроде бы по делу, насчет пустующего опытного поля: не раздать ли землю горожанам под картошку, земля отличная, а ведь люди голодают…
Сидел, не раздеваясь, лысоватый, в стареньком, подпоясанном солдатским ремнем демисезоне; говорил негромко, медленно, стараясь поточнее подбирать слова. Его часто кашель бил, он прерывал разговор и бухал долго, привычно, а откашлявшись, вытаскивал откуда-то из недр пальтишка круглый, с притертой пробкой, красивого оранжевого цвета пузырек и деловито, аккуратно сплевывал в него мокроту.