Прямая линия
Шрифт:
Это был кабинет, хороший кабинет с диванами, с дневным освещением. Одна из ламп журчала, как тихий нудный ручеек, и я не сразу привык к ней.
За столом сидел человек в форме полковника, большеголовый, черноволосый.
Минуту он смотрел на меня молча, оценивающе, не приглашая сесть. И вдруг спросил с неожиданным участием и теплотой в голосе:
— Волнуешься? Значит, это ты Белов! Садись, садись.
Он оживился, стал говорлив, стал совсем не похож на того человека, который так пристально и настороженно смотрел на меня, когда я
— Да садись же! Они там тыкают-мыкают. Один туда, другой сюда… Я им говорю: да ведите же его прямо ко мне! Долго ждал?
— Да… кажется.
— Вот видишь! А у меня все равно ночь пропала. Значит, ты Белов? Скажи, дорогой… Зачем вам эти расчеты снова? Я просмотрел все, что вы хотите: глупость какая-то… я могу, конечно, выдать эти бумаги, но объясни мне по-человечески: Стренин кого-то наказать хочет? Упечь?
Он говорил бурно, торопливо и непрестанно улыбался:
— Не знаю… Ведь люди погибли, — сказал я, не очень понимая, что он говорит. — Ошибку найти надо. За этим вот я…
— Да подожди! — Он рассмеялся, он был оживлен, глаза его, переборовшие сон, блестели под смоляными бровями. И очень чувствовалось, что он хочет успокоить меня, что я, мол, еще ничего не понимаю в этих делах и не скоро, по его мнению, пойму. — Значит, ты Белов? Сколько же тебе лет? Двадцать?
— Двадцать три, — сказал я отрешенно и так же отрешенно поправился: — Скоро двадцать три.
Он повторил задумчиво:
— Д-да. Двадцать три!.. — И опять смотрел на меня с удивлением, жалостью и, как мне виделось, с явной мыслью: неудивительно, что у нас, мол, произошло несчастье. Тут же он просматривал бумаги, просматривал и опять поглядывал на меня.
Я молчал. Мне вдруг таким мелким показалось и то, в каком месте сделана ошибка, и вся его мышиная возня, и сам этот полковник, считающий себя большим человеком и старающийся успокоить. Я смотрел, как он возится в наших бумагах, я знал их, знакомые росписи в уголках, почерк Кости… Голос доносился ко мне, как будто этот полковник был за далекой стеной.
— Ты слышишь? Или нет? — сказал он наконец требовательно. — Я не дам вам эти бумаги! Все!
Я отозвался:
— Как же так… нам ведь нужно.
— Мало ли что вам нужно… А вот я не дам! И езжай завтра с богом! — Он хитро оглядел меня. — А ты знаешь, что это тебя собираются наказывать? Тут только твоя фамилия встречается. Твоя и еще одна… Знаешь ты это?
— Знаю.
— Так вот: у вас все правильно. А бумаги я не выдам. Вот так.
Я почувствовал — нужно говорить, нужно оторваться от тех далеких выхлопов детства, без которых сейчас я был ничто. Напрягшись, я сказал:
— Стренин все равно потребует.
— Что мне Стренин? — сказал этот человек бодрым голосом. — Пока я здесь начальник, этих бумаг он не получит! Понял?
— Понял… — сказал я и добавил: — Дайте бумаги… я прошу вас.
Он рассердился:
— Переночуй и езжай. Завтра же. Самолетом! Слышал?.. У вас все правильно в расчете! Я не успокаиваю тебя, и пусть
Я тоже встал.
— И завтра же. Самолетом! Нечего тебе здесь толкаться! — крикнул он раздраженно и в каком-то озлоблении мне вдогонку. — Ты поглядись в зеркало, на кого ты похож. Черный весь!
Я вышел: солдат, что привел меня, стоял у выхода, я как-то машинально отметил, что солдат, оказывается, здесь, и вышел на улицу. Кругом была темная терпкая полынная ночь.
Я шел долго, шел в темноту, туда, где было мрачно и черно-сине, я шел, не думая, куда, зачем, шел, не разбирая дороги. Я наткнулся во тьме на какого-то старичка и, не удивившись, шел дальше. Старичок засмеялся с перепугу, и в ушах у меня минуты две висел его боязливый смех. Кругом была тьма, полынь, ночь.
Я шел. Разве это обо мне? Какое мне дело до их цифр, до тех, кто там, в Москве, ждал меня, если здесь моя родина, моя степь, мое детство? Если здесь я бегал, прося хлеба, если здесь меня били? Если здесь жили мои деды и прадеды, затерянные сейчас в сровнявшихся уже с землей бугорках?.. Разве кому-нибудь из ожидавших меня в НИЛ интересно, как я крал лепешки у старого конюха? А какое тогда мне, извините, дело до них?.. Я шел как слепой, наобум, разрывая этот терпкий полынный настой, эту ночь, упираясь и шершавя ногами землю.
Я почувствовал выжженность ногой и на запах. Я пошел быстрее, заспешил, я побежал в этот мрак и в ночь от невероятного, непереносимого ощущения, и когда казалось, вот-вот я упаду, я сам грохнулся на землю и полз, набирая горстями, сжимал эту горелую пахучую землю… Я ссыпал, набирал ее снова, ища себя и тех двоих, распавшихся в этих горстях жженой земли. И забытья не было, и слезы не шли, и я двинулся назад медленно и тупо. Пошел от не принявшей меня земли, которая не облегчила, не дала даже поплакать затерянному в этой ночи, в темноте, в слабых сонных цикадах.
…У домика меня встретил полковник. Он был беспокоен и оглядывал меня со всех сторон.
— Ты даже не спросил, где тебе ночевать. Куда ты ушел? Куда ходил? Что ты там делал, я весь изнервничался, — быстро говорил он. — Послушай в конце концов! Мне надоело за тебя переживать. У меня и без тебя дел хватает.
Я глядел под ноги.
— Ты ведь ни в чем не виноват! От ошибок реже — от халатности горим! — вдруг выкрикнул он. — Неужели ты думаешь, что, если бы вы… ваша лаборатория была виновна, тебя бы послали?! Давно бы уже была назначена экспертиза, и давно бы уже дали вам как следует! И не тебе, конечно, никак не тебе!.. — Он стоял и кричал. Я так и не поднял глаз. — Идем, идем! — схватил он меня за руку. — Ты сам посмотришь свой расчет и выводы! Сам убедишься, если не веришь!..