Прыжок
Шрифт:
— Юлка, что ты? Это она, стерва, тебя?
Юлочка задергала сильней плечами. Потом подняла к нему заплаканное личико.
— Она… она… тебя ругала… всякими словами… а… я… выгнала ее. Тебя никто, никто… не смеет ругать.
Джегу как кипятком облили, но кипяток, который не обжигает, а заливает горячей дрожью все тело и соединяется с горячим же током крови. Нагнулся к Юлочке, схватил ее в охапку и закричал, прижимая к себе:
— Молодец, Юлка! Так ей и надо, стерве!
В первый раз чувствовал Джега не в любовном бреду, а въявь, что он и Юлочка — одно, и обрадовался крепко.
А
— Да, молодец! Она теперь рассердится на меня.
И опять почуял Джега с тягучей горечью, как отделяются друг от друга они, составлявшие только-что одно целое.
Происшествие с теткой толкнуло Джегу на новые мысли о том, о чем давно не думал, что от себя отталкивал, о чем думать было неприятно — о гришкином деле. Комом непрожеванным сидело оно в его сознании. И много в этом коме было горького и колючего. Кололись и слова Нинки, последние, какие он слышал от нее. На нее самое обиды не было, а слова не забывались.
Кроме жалости к Нинке, было в ее смерти что-то угрожающее, что касалось не одного его. Была ее смерть не только убийством. Джега знал из материала следствия о существовании ее предсмертной записки, скомканной, разорванной и брошенной, но все же существовавшей, и в этом трагическом фокусничестве со смертью чуял Джега отчаяние и надлом. Отсюда вставало то угрожающее, что тревожило Джегу. Комсомолка, лучшая работница в коллективе — зачем нужно было ей играть в эту нездоровую игру? А если и другие станут на эту вязкую тропку? А на какой тропке он сам стоит? — захватывало дух, и отбрасывал мутные мысли от себя прочь.
Было в этом деле еще одно неприятное для Джеги — это существование Гришки и то, что Джега чувствовал какую-то связь с ним. Эта связь смотрела на него то из глаз юлочкиных, то из корзинки с передачей, которую раз в неделю носила Юлочка в исправдом.
Он ли сам или Юлочка покупает эти передачи — это не важно. Раз он это допускает, это уже значит, что он помогает Гришке, примыкает невольно к родственному сочувствию, которое заставляет Юлочку нести каждое воскресенье свою корзиночку к исправдомским воротам.
Но ведь он против Гришки, заодно с прокурором, с советским правосудием, с советской общественностью, с той массой рабочих и комсомольцев, которая на собраниях требовала беспощадного суда над убийцей. Каким же образом допускал он поддержку Гришки, косвенное участие в заботах о его здоровье и лучшем состоянии? Каким образом расходятся его линии там, на бурном комсомольском собрании, и в кухне, у корзины с передачей?
Но может ли он запретить Юлочке делать то, что она делает? Может ли он сказать: «Не смей верить в то, что твой брат этого не сделал, не смей проявлять к нему человеческого сочувствия, наконец, не смей носить ему передачи — ведь она же покупается на мои деньги и, значит, я помогаю ему»?
«— Хорошо, скажет она, — я куплю это на свои деньги, я продам что-нибудь свое. Но ты — подлец, если можешь попрекать меня тратой денег, как будто они не мои также.
— Да нет, — закричит он, — мне не жаль денег, я же не оттого, но я не хочу этой помощи, я не подлец!»
И все же он будет подлецом. Путаница эта была непонятна Джеге и мучительна. Стычка с теткой сделала
Еще одна голова была набита битком мыслями о нинкиной смерти. Но думала эта голова по-иному, и мысли ее были четки и складывались, как кирпичи, в многоугольное и крепкое здание. Она знала, чего она хочет от светловского дела. О себе она совсем не думала, все усилия ее мысли были направлены к тому, чтобы оберечь комсомолию от мутных брызг, какие могли попасть в нее из этого светловского болота. Потому старался Петька Чубаров повернуть дело так, чтобы оно было ясным, очевидным… и посторонним, именно посторонним для комсомола. Впрочем, в интересе, с каким отдавался Петька мыслям и розыскам по светловскому делу, была частично повинна и давнишняя страсть его к уголовным делам и криминальной психологии. Перелистывая страницы газет, он уделяя уголовной и судебной хронике не меньше внимания, чем телеграммам, а перипетии конандойлевских уголовных эпопей были ему известны лучше, чем самому доктору Ватсону. Петька упорно скрывал свой криминальный уклон, немного стыдясь его. Но теперь, впервые случайно поставленный в близкое до жути соприкосновение с настоящим — не газетным, не придуманным, а совершившимся — убийством, Петька решил попробовать себя на деле.
Об этом думал он, подходя к двери с надписью «Следователь второго участка. Н. Макаров».
— Здорово, товарищ Макаров! — пробасил Петька, входя к следователю.
— Здравствуйте, Чубаров. Присаживайтесь. Какие новости?
— Я сам за новостями.
Следователь наклонился над столом, перелистал быстро блокнот и задержался на одной из страниц.
— Знаете, ваша остроумная догадка оправдалась. Я поручил проследить за подозреваемым вами Матвеем Кожуховым. Он действительно оказался левшой.
Петька взмахнул руками и опрокинул ворох бумаг на пол.
— Вот это да! — прокричал он радостно и удовлетворенно, наклоняясь за бумагами.
Но следователь сидел, смотря в свой блокнот, и, будто не замечая ни радости Петьки ни свороченных со стола бумаг, продолжал:
— Но всего пикантнее то, что наше открытие не приводит ни к чему.
Петька бросил поднятые было бумаги обратно на пол.
— Как ни к чему?
— Да уж так. Я внимательно вместе с экспертами изучил увеличенную фотографию убитой и убедился по характеру раны, что она нанесена левшой. Затем я убеждаюсь, что подозреваемый левша, и…
— И…
— Несчастное стечение обстоятельств губит результаты нашего сыска.
— Да не тяни ты кота за хвост, будь друг, говори скорей, в чем дело. Ведь все же ясно теперь.
Следователь спокойно докурил папиросу.
— В том-то и дело, что так же неясно, как и прежде. Надо вам сказать, что я велел следить не только за Кожуховым, но также и за Светловым. Ведь ему тоже вменяется в вину убийство, и если убил один, так не убил другой. Ну…
— Ну…
— Ну — случайное совпадение. Светлов тоже оказался левшой. К слову сказать, это ведь порок довольно распространенный, если вообще это можно назвать пороком.