Псоглавцы
Шрифт:
Подавленный вздох матери свидетельствовал о том, что дочь высказала ее собственные мысли. Тем не менее баронесса постаралась успокоить девушку.
— Ты слишком непоседлива, дитя мое, и слишком многого требуешь. Время года такое… Сейчас нигде нет веселья.
— Сейчас, на масленице? А в Праге?
— Да, пожалуй, и тебе и мне не мешало бы…
— Съездить в Прагу? Вот видите, маменька, и вам здесь тоже тоскливо.
— О, я привыкла к этому тихому захолустью… Я бы ни на что не жаловалась, если бы не эти тревоги и опасения…
— Какие?
— Да все об отце. Я
Баронесса вдруг замолчала.
— Какая? Что может быть бунт?
— Было всюду тихо, спокойно, никаких столкновений, и вдруг ни с того ни с сего они не желают больше повиноваться. Ясно, появились среди народа какие-то смутьяны, которые подстрекают их… Что ж, в этом нет ничего удивительного.
— Зачем же отец держит нас здесь?
— Ради бога, дитя мое, не вздумай только заикнуться ему об этом. Он ужасно рассердится. Я, вероятно, слишком труслива и осторожна… Скорее всего, никакой опасности нет. Иначе он не оставил бы нас здесь,—уговаривала свою дочь кроткая баронесса, опасаясь гнева супруга, который, наверно, пришел бы в ярость, если бы дочь завела подобный разговор.
Не успела баронесса кончить, как распахнулись двери, и в комнату вошел старый камердинер Петр с двумя зажженными свечами в двойном серебряном подсвечнике. Седой бритый слуга был в темном кафтане, коротких черных штанах и черных чулках. Он с поклоном пожелал госпожам доброго вечера и поставил подсвечник на клавикорды. Сердечный тон старика и вся его манера держаться показывали, что он был для дам больше чем простым слугой. Это особое благоволение он заслужил многолетней преданной службой еще отцу баронессы Ламмингер фон Альбенрейт, старому князю Лобко-вицу, после смерти которого перешел к его дочери, вернее к ее мужу, став у него камердинером. Но всей душой старый Петр был предан своему первому господину, князю Лобкови-цу, которого он никак не мог забыть.
— Что нового, Петр, милый? —обратилась к нему девушка. Петр собирался уже покинуть комнату. При этом вопросе
он остановился, затем сделал еще два-три шага к дверям, снова остановился и, покачав головой, сказал:
— Ах, ваша милость, барышня, если бы я мог ответить так, как отвечал, бывало, его милости, блаженной памяти вашему дедушке. «Как дела, Петр?» —изволили они всегда спрашивать. «Хорошо, ваша милость».—«А что нового?» —«Ничего, ваша милость, все по-старому. Везде спокойно, кругом порядок».
— А что, опять случилось что-нибудь? —спросила баронесса, устремив взгляд на озабоченное лицо верного слуги.
— И старого больше чем достаточно, ваша милость. У нас, то есть во владениях вашего покойного батюшки, отроду такого не бывало. Люди трудились в поте лица своего, отбывали барщину и почтительно кланялись каждому, кто был из замка или из панской канцелярии. А теперь! Конечно, в барщине мало приятного… Но судиться со своим господином, жаловаться в Вену самому императору — это уж
— Человек из Кута еще в канцелярии?
— Еще там, ваша милость. Но коня ему уже оседлали. Сию минуту поедет.
— А с чем он приехал?
— Так, мелочи все, да только очень уж много этих мелочей. Что там могло быть? Неповиновение, как и здесь, у нас. Если постршековские не вышли загонять зверя, а ходовские отказались дать подводы…
— Это все мы знаем! —прервала Мария словоохотливого камердинера.—А что нового привез посланный из Кута?
— В точности я не знаю. Подробно он рассказал, вероятно, только их милости. Известно только, что эти упрямцы ходы, да хранит нас бог, творят там в Поциновице и Льготе такие же дела, как в Страже и Тлумачеве.
— В Страже и Тлумачеве? —удивленно воскликнула баронесса.—А что там было?
— Ваша милость не изволите знать? Там, говорят, крестьяне охотятся в лесах, как в своих собственных, стреляют, ставят тенета…
— А что же лесничие?
— То-то и есть, ваша милость… В Тлумачеве избили лесничего, когда он убил чью-то собаку.
— А в Поциновице?
— Оттуда посланный привез такие же известия, только там было как будто еще хуже. Самого старосты, старого Шер-ловского сынок…
Камердинер вдруг умолк, точно прикусил язык, и бросил испуганный взпыд на боковую дверь, где стоял на пороге его господин и повелитель, барон фон Альбенрейт.
— Опять ты, старый болтун, мелешь вздор? —строго прикрикнул он на старика.— Сам трус, баба, да еще и других пугаешь. Зачем без конца трезвонить? А вы напрасно его слушаете!—добавил он более сдержанным, но не менее строгим тоном, обращаясь к жене.
Марии было жаль старого слугу, которого так отчитали за его услужливость, но она не могла удержаться от улыбки при виде того, как старик вздрогнул, втянул голову в плечи и, кланяясь, поспешил выйти за дверь.
В коридоре Петр собрался с духом, остановился и пробормотал:
— Это со мной, как с мужиком каким-нибудь!.. —И уже мысленно продолжал: «Нет, его милость, покойный барин был не такой. Я трус? Я баба? Тридцать лет прослужил я их милости, старому князю, тридцать лет и никогда, ни единого раза не слыхал такого! Бедная пани! Теперь и ей достанется за то, что слушала меня. А сколько разговаривал со мной его милость, покойный князь, а он был не чета этому…»
— Что вам тут наплел этот трусливый заяц? —спросил барон, когда Петр вышел.
— Думаю, что он говорил только правду,—тихо ответила баронесса.—О беспорядках в Страже и Тлумачеве… Этот посланец из Куга тоже, вероятно, ничего веселого не принес?—осторожно ответила она вопросом на вопрос.
— Но и ничего грустного. Драки с лесничими, браконьерство. Это теперь обычные явления. Но этого для меня мало.
Странная усмешка искривила губы барона.
— Мало? —удивились одновременно и мать и дочь.
— Достаточно, чтобы меня разозлить, но мало, чтобы вызвать солдат.
— Солдат! Ради бога! Неужели вы хотите, чтобы лилась кровь? —воскликнула в испуге баронесса.—В Уезде ведь были солдаты, а какой толк?
— Гм… Там еще было тихо, не было бунта. А мне бы нужен был…