Псы Господа
Шрифт:
Ночевала бригада здесь же, у пруда – отведенный для жилья барак оказался на дальнем конце Щелиц, никому не захотелось таскаться дважды в день по две с половиной версты, с горы да в гору. Соорудили на скорую руку навес от дождя, натаскали соломы – ночи теплые, жить можно. У костра засиживались далеко за полночь, пили водку, запекали над угольями рыбу, травили всевозможные байки, народ подобрался тертый, всякого-разного повидавший в жизни.
Порой приходили на вечерние посиделки местные мужики, те «рыковку» не жаловали, приносили бутыли с мутным первачом, вели долгие обстоятельные разговоры, выспрашивая о городских новостях – газетам да изредка заезжавшим агитпроповским лекторам здесь не больно-то доверяли… В ответ аборигены рассказывали истории из местной жизни, обычно простые и незатейливые, – но ярким пятном на их фоне выделялись замысловато сплетенные рассказы деда со странным прозвищем
Прозвучала легенда и про помещичий клад – причем в своеобразной и развернутой интерпретации:
– …тады жена его, мил человек, церкву тут отгрохать решила, – неторопливо рассказывал дед, помешивая угли в костре обгоревшей палкой. – Денех уплатила немеряных, хитектора с городу выписывала. Ну, отгрохала – храмина знатная, сами видали, склад там щас артельный… Сам химандрит Феоктист приехал с Печорского монастырю, – освятить, значить. Святой был человек, хоть и полный контрик. Да тока, мил человек, не заладилось дело-то. Даже в церкву химандрит не зашел – развернулся и укатил. Нечистое, дескать, место, негоже стоять храму Божему… И точно – начались с той поры дела на холме Лытинском на диво странные, нечестивые…
Милчеловек замолчал, бросил выразительный взгляд на бутыль… Выпив, продолжил:
– Помещик-то Навицкий хитер оказался. Он, мил человек, не просто золото свое в пруду схоронил, он к нему и охранщицу приставил. Первым Филя Чубахин через то пострадал, жил тут такой парень – тридцать лет уж без чутка, а не женатый. Лютый был чё до девок, чё до вдов, чё до баб замужних… Наши-то не раз его и на кулачки брали, и дрыном уму-разуму учили – а все неймется парню. Не токма в Щелицах озорничал – и в Лытино, за пять верст, ходил, и в Заглинье, в Навицкое тож шлялся… И вот шел как-то по ночному времени к мельнице лытинской, – прослышал, чё мельник Ерофей в город подался, а жена его, молодая да пригожая, одна осталась. Ну и засвербел бес в портках. Пошел, да не обломилось – Ерофей за женой строго приглядывал, попросил, уезжаючи, шурина пару ночей на мельнице переночевать, да есчё два кобеля здоровущих во дворе гавкали, непривязанные… Обратно поплелся Филька, идет, сам тех кобелей злее. Глядь – на Лытинском холме девка встречь ему из кустов выходит. Он так и обмер – молодая, из себя красивая, и голым-гола, как из бани выскочимши… Руки к нему тянет, Фильку долго упрашивать не надоть – обнимает-целует её, даже мысля не ворохнулась: кто, мол, такая да зачем тут шляется… Только чует: не так чёй-то всё, на вид девка молодая и гладкая, а пощупать – дряблая да осклизлая какая-то. А изо рта у ей, мил человек, гнилью болотной пахнуло… Глянул Филька вроде как в сторону, а сам глаза на девку скосил – и обомлел аж: старуха к нему ластится, седая, морщинистая… Тока хотел оттолкнуть ея да перекреститься – тут она ему зубами в лицо и вцепимшись. Где целовала, там, мил человек, и вгрызлась плотоядно… Он в крик, да бежать, – скумекал, на кого нелегкая вынесла…
Милчеловек вновь сделал многозначительную паузу. В полуосушенном пруду всплескивала рыба – и казались те звуки в ночной тишине слишком громкими. А когда где-то неподалеку ухнул филин, все аж вздрогнули.
– Да на кого ж напоролся парень-то? – не выдержал кто-то из слушателей.
Старик ответил, лишь подкрепив силы:
– Лобаста, мил человек, ему подвернулась…
– Что за зверь такой?
– Про русалок да мавок слыхал, мил человек? Так лобаста вроде их, тока злее собаки волкохищной будет… От обычной-то русалки отыграться-отшутковаться можно, али гребень ей костяной подарить – начнет волоса расчесывать, да и забудет про тебя, даст уйти… А лобаста редко кого живьем выпустит. Ей, чёб пропитаться, живого мяса подавай. Вот и за Филькой чуть не до Щелиц самих гналась – догонит и кусит, догонит и кусит… На чё здоровущий парень был, и то сомлел, обескровел, значить… У околицы упал, собаки взлаяли – люди выбежали, нашли Фильку. В горницу внесли – батюшки-святы! – места живого не найти, руки-ноги изгрызаны, а на роже-то, куда лобаста поначалу кусила, ажник носа нет, и со щеки мясо выжрато. Рассказал парень, чё приключилось, да к утру дух-то и испустил… С тех пор так и пошло – двадцать годков от ея всем миром муку терпели, холм Лытинский десятой дорогой обходили… Так она, тварь, к самой деревне ночами шлятся повадилась, хучь из дому затемно не выходи.
– Так чем кончилась история? – прозвучал достаточно скептичный голос. – Изловили?
– Э-э-э,
– А с бабой-ведьмой что сделали?
– Дык… С ведьмами у нас спокон веков одно делали… Спалили ея, с избой да с отродьем, окна-двери заколотили и спалили… Не становому ж ехать жалиться… 4 А лобаста, сталбыть, в иле так и спала, на сундуке с золотом помещичьим – пока вы не пришли, сон не потревожили…
Закончив байку, старый в деревню не пошел, захрапел здесь же, у костерка. Все понимали: врет Милчеловек, как сивый мерин, ради водки дармовой старается. Но, как сговорившись, справлять нужду в ту ночь отходили совсем недалеко, оставаясь в круге неверного, костром даваемого света…
4
Последний официально зафиксированный случай самочинного крестьянского аутодафе над колдуньей Аграфеной Тихоновой имел место в 1874 году, в Тихвинском уезде Новгородской губернии (ныне Ленинградская область). Но в глухих деревнях подобные расправы, не предаваемые огласке, продолжались и десятилетия спустя.
Работы близились к завершению. Чаша старого пруда освободилась от большей части ила. Остатки скопились в самой удаленной от трубы оконечности водоема.
Работяги поговаривали, что стоит в складчину проставить магарыч председателю сельсовета – дабы подписал приемку аккорда в нынешнем его виде. Берега на дальнем конце пруда высокие, крутые – на подводе не подъехать. А тачками ил вывозить – еще трудов на год…
Председателя такой вариант не устроил. И он приказал вырыть по дну пруда канаву – и согнать-таки по ней ил к стоку. Чистить так уж чистить.
Повздыхали, поматерились, – и начали копать размокший, податливый грунт прудового ложа. Изредка и карасиков откапывали, в основном мелких – зарывшихся в ил, пытающихся переждать лихую для них годину.
Рыбы, по большому счету, в пруду не осталось. Лишь на дальнем от трубы конце – ил там стоял еще по бедра – изредка поплескивались некрупные рыбешки…
Из-за этих-то карасей и случилась с Федькой-Кротоловом неприятная история. Неприятная и странная.
Федька Васнецов по прозвищу «Кротолов» – деревенский оболтус двадцати с лишком лет – записался в бригаду по причине глубочайшего отвращения ко всем видам сельхозработ. Прозвище свое он заслужил тем, что вечно ходил обвешанный проволочными кротоловками: сотнями ловил зверьков и сдавал кротовьи шкурки в потребкооперацию. Чем и зарабатывал на жизнь.
Охотничий инстинкт у Федьки был развит. Заметив, как в илистой луже бултыхнуло на редкость громко и сильно, он выпустил лопату из рук.
– Чушка… Фунтов пять будет! А то и все восемь… – И Кротолов побежал за валявшейся неподалеку старой бельевой корзиной.
У коллег его затея энтузиазма не вызвала. Рыбная диета всем опостылела.
С корзиной в руках Федька смело ринулся в грязь. Карася он действительно заприметил не рядового. Видно было, как жидкая поверхность ила набухла в одном месте подергивающимся, медленно ползущим бугром. Не иначе как наверх и в самом деле выплыла-протолкалась «чушка».
– Завязывай филонить! – крикнул бригадир Калистратыч, пропитой мужичок из городских. – Хватай свою чушку за уши, – и за работу.
Кротолов не обратил на его слова внимания. Высоко подняв здоровенную корзину, подкрадывался к рыбине. И – набросил снасть резким движением! Метнулся к корзине, в которой вновь мощно плеснуло, и тут…
И тут произошло нечто странное. На следующем шаге Федька ухнул в топь аж по плечи. Угораздило наступить на невидимую под илом яму. Мало того, парень начал тонуть! Шлепал руками, разбрызгивая грязь во все стороны, орал благим матом, – и погружался все глубже!