Шрифт:
Глава 1
Он ждал в темноте, ждал обречённо и тоскливо, прижавшись боком к толстым прутьям клетки. Не спал уже три дня, тревожился, не мог.
Шевельнулся, под брюхом звякнула цепь. Чутким ухом уловил голос ветра за бревенчатыми стенами хлева. Ноздри дрогнули, втягивая запахи — прелое сено и нечистоты, густой запах зверя, о котором не заботятся, ничего больше.
Там, за стенами, цветень. Разнотравье, и птичьи песни, и короткие буйные грозы, их Гамаюн приносит с востока — белые вспышки, раскатистый гром, шумная
Брюхо подвело от голода. Тонко заскулив, он опустил морду на лапы.
Предчувствие не оставляло. Бродило холодом вдоль хребта, отдавалось дрожью в теле, вдруг заставляло кости ныть, выламывало их, выкручивало — и отпускало. Скоро. Это случится скоро.
Это всегда случалось в цветень, потому каждый раз в эту пору хозяин всё бросал и возвращался в старый дом. Запирал его здесь, без воды, без еды, и ждал.
Видно, он всё же задремал. Привиделась тёплая печь, родная изба, пропахшая травами. И будто он ест мочёные яблоки с брусникой, а бабка — она уже ходит плохо — возится с чугунками. Пахнет капустой, но мяса нет, и спрашивать о нём нельзя. Нет и рыбы. Если б река не забрала тятю…
Никакой им теперь рыбы. Он ест яблоки, сидя на лавке, и болтает ногами. Ноги не достают до пола. На рубаху капает.
Из сеней входит мать, чем-то встревоженная. Почти всегда такая, как тяти не стало. Он не доискивается причин. Он принимает мир как есть — без тяти, без матушкиной улыбки, без рыбы.
— Всё ж отказала ему, Добродеюшка?
— Отказала. Человек лихой…
— То-то и оно. Не дают мне покоя его слова. Ведь есть у тебя купальские травы, дала бы ему!
— Да ведь для зла просит, матушка!
— Ежели зло затеял, и без твоей помощи управится, да хоть мальчонку бы накормила! Ну, пущай для зла, да тебе-то не всё одно, ежели ты и ведать не ведаешь, кому он то зло причинит? Чужая боль — не своя!
— Не по мне это, матушка…
— Отплатит он нам, ох, чую я, отплатит…
Бабка качает головой. Яблоко во рту холодное, сочное, с кислинкой. Мякоть растаяла, шкурка прилипла к языку. Он возит языком, возит, пытается её снять…
Он вскинул морду. Ни матери, ни бабки, вместо родной избы — темнота чужого хлева, давно заброшенного, где никого не держат, кроме него, и то недолго. Даже и хлевник здесь не живёт, не ходит с синим огнём — некого тут досматривать, вот и ушёл, а то и умер. И яблочной шкурки нет, это язык распух от жажды, а воды не видать, пока всё не кончится…
— Пожалели? — сказал тот человек. — Отольются вам слезами купальские травы!
Он уже не помнит, сам ли слышал эти слова, или мать передала их, когда говорила с бабкой. Но теперь мнится, будто слышал, будто слышит опять и опять. Он не может плакать. Волки не плачут. Он тонко скулит и пытается
— Отольются вам слезами купальские травы!
Забытьё накатывает волной, уносит в другой цветень, много лет назад. Сколько — восемь, девять?..
— Возьми корзину, Завидушка, — просит мать. — В Перемут, дядьке Малу снести надобно. Да не мешкай, воротись дотемна!
Тропа ведёт через луг. Серые жаворонки наставляют хохолки, смешно скачут на тонких ногах, перепархивают с одной сухой былины на другую. Их песня звенит, бесконечная, сонная, и небо ясное, и луг зелёный, и дорога знакомая, не раз хожена. Земля под босыми ногами прохладная, мягкая. Дядька Мал даст яиц. У него корова зимой отелилась. Сливок ещё даст и телка покажет. У телка розовый нос и чёрные глаза в белых ресницах.
Оттого он не мешкает, разве только немного. Останавливается поглядеть, как жаворонки купаются в пыли. Смешные!
Кто-то идёт по дороге навстречу. Мало ли ходит людей? Да это кто-то знакомый, должно.
— Беги!.. — надрываясь, кричит он тому себе через годы. — Беги прочь!
Выходит волчье рычание…
Он — тот, прошлый, — не бежит, хотя и видит уже: это тот человек, злой, что приходил к матери на днях. У неё для всех находились травы, тем и жили. А этому отчего-то не дала. Может, опять идёт к ней?..
У человека недобрый взгляд, от него холодно внутри. Но бежать стыдно. Что он, глупый — бежать? С чего бы?
Как понять, что нужно бежать от зла, если оно просто идёт навстречу, и ничего кроме? Просто берёт за плечо — какой в том вред? Просто глядит в глаза…
А потом бежать уже поздно.
— За то, что мать твоя мне отказала, будешь навеки проклят!
Чужая рука держит цепко. Человек уставился, навис, всё заслонил тенью — и утренний луг, и жаворонков, и небо. Рубаха на нём тёмная, без вышивки, а глаза синие, мутные, как лёд. Бьёшься об этот лёд, задыхаешься, не вынырнуть.
И глухо звучат слова, знакомые по отдельности, а вместе как будто лишённые смысла. Но от них страшно, так страшно…
— Вышел я, не благословясь, пошёл, не оборотясь, из избы не дверьми, со двора не воротами. За чистым полем тёмный лес, в лесу чёрный зверь. Как зверь чёрным волосом порос, так и ты порасти, как он лесом рыщет, так и ты рыскай, от купальских трав тебе не спастись, не уберечься. Год да год, да к году год…
Тот мальчонка на дороге ещё ничего не понимает. Ему и теперь стыдно бежать.
— Врата огненные не на земле, не в небе, сверху круглы и снизу круглы. Рыскать тебе зверем, покуда тот огонь не погаснет да врата купальским зельем не порастут, да прежде пусть тебя кто в двух обликах примет да полюбит!
Бьёт по щеке иссохший пучок травы. Испуганный взгляд выхватывает резной лист папоротника — или это память дорисовала за годы? В ноздри бьёт запах дурмана — нельзя вдыхать! Небо опрокидывается за спину, земля толкается в ладони, а руки-то чужие, чёрные, и ворот рубахи стиснул шею, душит…