Пушкинский том (сборник)
Шрифт:
Поможем Боберову… Не чересчур зарываясь…
(См. также гл. II примеч. 5–7.)
Действительно, из упоминаний Байрона, Шекспира, Гёте набегает ряд. Но среди этих мировых колонн, намекающих на мировую же дорогу, куда занятнее петляет тропинка современника и соотечественника, мелькает Грибоедов, как тот же заячий след, фиксируя для нас пушкинский охотничий интерес.
«Что такое Грибоедов? Мне сказывали, что он написал комедию на Чаадаева; в теперешних обстоятельствах это чрезвычайно благородно с его стороны.
Посылаю „Разбойников“» (Вяземскому
«…читая Шекспира и Библию, святый дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гёте и Шекспира. – Ты хочешь знать, что я делаю – пишу пестрые строфы романтической поэмы – и беру уроки чистого афеизма» (Кюхельбекеру из Одессы, апрель – первая половина мая (?) 1824).
«Кстати о стихах: сегодня кончил я поэму „Цыганы“. Не знаю, что об ней сказать. <…> Посылаю тебе маленькое поминаньице за упокой раба Божия Байрона – я было и целую панихиду затеял, да скучно писать про себя…» (Вяземскому из Михайловского, 8 или 10 октября 1824).
«Но умный человек не может быть не плутом!
A propos. Читал я Чацкого – много ума и смешного в стихах, но во всей комедии ни плана, ни мысли главной, ни истины. Чацкий совсем не умный человек – но Грибоедов очень умен» (Вяземскому из Тригорского, 28 января 1825).
Тогда же письмо Бестужеву с вошедшей во все школьные курсы характеристикой комедии с примечательной припиской: «Покажи это Грибоедову». Любопытно, что письмо начинается с беспокойства за впечатление, производимое «Цыганами».
Чуть позже брату… То же беспокойство с «Цыганами», а затем Пушкин, Шекспир, Байрон, Грибоедов и Баратынский появляются почти в одной компании… «Жду шума от „Онегина“ <…> укради „Записки“ Фуше и давай мне их сюда; за них отдал бы я всего Шекспира; ты не воображаешь, что такое Fouche! Он по мне очаровательнее Байрона. <…> Твое суждение о комедии Грибоедова слишком строго. Бестужеву писал я об ней подробно; он покажет тебе письмо мое. <…> Что Баратынский? <…> как об нем подумаешь, так поневоле постыдишься унывать».
У Никитенко в его «Дневнике» есть такая жестокая запись: «Пушкин, восхищаясь Боратынским, изощрял на нем свое беспристрастие; он знал, что он тут ничего не потерпит». Это запись уже 1863 года. Никитенко ближе к нам. Но факт, что Грибоедов и Баратынский – единственные современники, на которых он если и не оглядывался, то поглядывал с цеховой ревностью. (Замечательна сцена встречи Пушкина и Грибоедова у Тынянова в «Смерти Вазир-Мухтара»: ревность и успокоение… Тынянов – знал.)
И далее, на протяжении года, мы еще не раз наткнемся на Байрона – пляска тональностей!
«Нынче день смерти Байрона – я заказал с вечера обедню за упокой его души. Мой поп удивился моей набожности… <…> „Онегина“ переписываю».
«Конечно, он поэт, но всё не Вольтер, не Гёте…»
«Что за чудо „Дон Жуан“!» Это уже почти по окончании «Годунова». Именно в этом письме он так страстно защитил честь поэта от суждения толпы, будто прозревая всю трагическую беззащитность и своего будущего:
«Мы
Мы много раз позволяли себе некоторый яд в адрес литературной науки, но именно с точки зрения научной этики находим себе в подобном окороте поддержку: не всё можно, можно то, что ты можешь наверняка доказать. Мы упрекаем ученого в недостаточном воображении, а в этом вдруг – нравственность и сила. Правда, только подлинные ученые, как раз с богатым воображением, как раз всё вообразив, способны отринуть искус гипотезы. Например, Б.М. Эйхенбаум пишет о «Графе Нулине»: «Однако происхождение замысла этой „повести“, а тем самым и внутренний смысл ее остаются несколько загадочными. Неясен логический ход, приведший Пушкина именно в это время к работе над такой поэмой. <…> Несомненно, что между этими работами („Борис Годунов“ и 4-я и 5-я главы „Евгения Онегина“. – А. Б.) и замыслом „Графа Нулина“ должна быть та или иная логическая связь. Если психология творчества – область темная и вряд ли полезная для литературоведения, то логика творчества, установленная реальная связь, реальное движение от одного замысла к другому, – проблема совершенно необходимая для понимания как процесса эволюции, так и внутреннего смысла самих произведений».
Подписываюсь тремя руками! Но как же он зайца-то и не приметил!.. Логический ход и впрямь не ясен, но заячий-то – очевиден! Боберов, конечно, со своими уподоблениями Пушкина – Фаусту, а зайца – Гётевскому пуделю, невозможен, в смысле невыносим. Это банальный вариант научной графомании, носящий название «пушкиномании». Даже догадываясь, по ошибке, до более или менее здравого наблюдения, взяв, так сказать, след, он моментально теряет его, не в силах выдержать протяженности логического построения. Ведь если взять его же предположение, что заяц – это пудель, логично следующее заключение, что заяц – это бес, потому что известно, кто пудель.
Опираясь на традиции отечественного фольклора, с которым Пушкин был куда более накоротке, чем с Гёте, Боберов мог бы провести свои изыскания куда основательнее и прозрачней. Правда, на севере России, в частности в Псковской и Новгородской губерниях, фольклор которых скорее был известен Александру Сергеевичу, образ зайца более связан со свадебным обрядом.
Наш зайчик не по лесу ходит,Не осинку гложет –По свадебкам ходит,Прянички кушает…Привет из Загса. Милый, ты не потерял кольцо?
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Диверсант. Дилогия
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
