Пустыня
Шрифт:
И вот настает день, когда, проснувшись, Лалла сразу чувствует: сегодня праздник. И не потому, что кто-то сказал ей об этом, просто так она чувствует, открыв глаза и увидев дневной свет. В мгновение ока она вскакивает и выбегает на улицу с другими ребятишками. В воздухе, словно птичий щебет, уже звенит, поднимается над дощатыми и картонными домами разноголосье праздника.
Лалла бежит во весь дух по еще холодной земле, бежит через поля, по узкой тропинке, к морю. На гребне дюны морской ветер налетает на нее с такой силой, что ноздри у нее слипаются, и она едва удерживается, чтобы не упасть навзничь. Море темное и грозное, но небо еще окрашено в такой нежный серый цвет, что страх Лаллы проходит. Она быстро сбрасывает с себя
И вдруг над головой Лаллы, негромко вскрикивая, медленно пролетает ее любимая белоснежная чайка.
Лалла машет ей рукой, наугад выкрикивает имена, чтобы подозвать ее к себе: «Эй, Калла! Илла! Замзар! Хория! Хабиб! Шерара! Хаим!..»
При звуках последнего имени чайка вдруг наклоняет голову, смотрит на девочку и начинает кружить над ее головой.
«Хаим! Хаим!» — снова кричит Лалла. Теперь она уверена, что так звали моряка, погибшего когда-то в море, ведь имя Хаим означает «странник».
«Хаим! Хаим! Ну прошу тебя, лети сюда!»
Но белая чайка, описав еще один круг, улетает в потоке ветра, она летит вдоль берега, туда, где каждое утро собираются другие чайки, прежде чем направиться к городской свалке.
Лаллу немного знобит, ее пробирает холод от воды и ветра. Солнце вот-вот взойдет. Позади каменных холмов, там, где живет Хартани, нарождается розовато-желтая заря. На теле Лаллы, покрывшемся гусиной кожей, свет вспыхивает в капельках морской воды. Дует сильный ветер, синее платье Лаллы почти все засыпано песком. Еще не обсохнув, Лалла натягивает платье и то вприпрыжку, то шагом возвращается в Городок.
Сидя на земле у дверей своего дома, Амма жарит лепешки в большой, полной кипящего масла кастрюле. В сумраке, еще не рассеявшемся вокруг домов, красным пятном горит жаровня.
Пожалуй, этот час праздника Лалла любит больше всего. Еще дрожащая от морской прохлады, она садится у пылающей жаровни и ест хрустящие лепешки, смакуя нежное тесто, к вкусу которого примешивается терпкий дух морской воды, еще сохраняющийся у нее в горле. Заметив мокрые волосы Лаллы, Амма ворчит на нее, но недолго, ведь сегодня праздник. Тут к жаровне подсаживаются сыновья Аммы, глаза у них еще совсем сонные, а за ними и Селим Сусси. Они молча едят янтарные лепешки, выбирая их из большой полной до краев глиняной миски. Муж Аммы ест медленно, сильно двигая челюстями, точно пережевывает жвачку, делая перерыв только для того, чтобы слизать с пальцев стекающие по ним капли масла. Изредка он все-таки произносит несколько незначащих слов, но его никто не слушает.
Но все же праздничный день имеет привкус крови, ведь в этот день режут барана. Странное у Лаллы чувство: словно что-то давит на нее, что-то ее гнетет, как воспоминание о дурном сне, от которого колотится сердце. И мужчины, и женщины вокруг радуются, радуются все, ведь пришел конец посту, можно есть вволю, есть до отвала. Но Лалла не может радоваться безоглядно, и все из-за барана. Объяснить это трудно, но ее словно что-то так и подстегивает, ей хочется убежать подальше отсюда. Может, она и вправду похожа на Хартани и праздники не для нее?
Резать барана приходит специальный человек. Иногда это Наман-рыбак — он еврей и может сделать это, не осквернив себя. А иногда приглашают человека из других мест — из племени эссауа, у него здоровенные, мускулистые ручищи и злое лицо. Лалла терпеть его не может. Наман — дело другое: он режет барана, когда его об этом просят, чтобы оказать
Занимаясь стряпней, Амма изредка обронит словечко-другое, и Лалла прислушивается к ее голосу, в то же время слушая, как потрескивает огонь, как кричат играющие вокруг дети и разговаривают мужчины; жаркий и сильный запах пропитывает ее лицо, волосы, одежду. Маленьким ножом Лалла режет мясо на тонкие полоски и кладет их на решетку из сырых поленьев, подвешенных над огнем там, где дым отделяется от пламени. В это время Амма обычно рассказывает о стародавних временах, о жизни в южных краях, по ту сторону гор, там, где начинаются пески пустыни, а колодцы синие, как само небо.
— Расскажи мне о Хаве, Амма, пожалуйста, — просит Лалла.
И поскольку день долог, а дело у них одно — следить за кусочками мяса, которые коптятся в клубах дыма, и время от времени слегка передвигать их прутиком или руками, предварительно облизав пальцы, чтобы не обжечься, Амма начинает рассказывать. Вначале она говорит медленно, с запинками, словно с трудом вспоминает, и такая неторопливость как-то подходит к палящему солнцу, которое медленно-медленно поднимается по синему небу, к потрескиванию пламени, к запаху мяса и дыма.
— Лалла Хава, — так называет ее Амма, — была старше меня, но я хорошо помню, как она в первый раз вошла в наш дом, когда ее привез твой отец. Она была родом с юга, из великой пустыни, там твой отец и познакомился с ней, ее племя жило на юге, в долине Сегиет-эль-Хамра, возле священного города Смары, из ее племени вышла семья великого Ма аль-Айнина, того, что прозван был Влагой Очей. Но людям ее племени пришлось покинуть родные места, потому что их изгнали оттуда солдаты-христиане. Они изгнали мужчин, женщин и детей, и тем пришлось много дней и месяцев скитаться по пустыне. Это все твоя мать рассказала нам потом. В ту пору мы жили в Сусе и были очень бедны, но счастливы вместе, потому что твой отец очень любил Лаллу Хаву. Она так хорошо смеялась и пела и даже умела играть на гитаре — сядет, бывало, на солнышке у дверей дома и поет песни...
— А что она пела, Амма?
— Песни юга, иногда на языке шлехов, песни Ассаки, Гулимина, Тан-Тана, но я не умею их петь, как она.
— Все равно, Амма, спой, я хочу послушать.
И вот под треск пламени Амма начинает тихонько напевать. Лалла старается не дышать, чтобы лучше расслышать песню своей матери.
— «Настанет день, о да, настанет день, когда ворон станет белым, и море пересохнет, и в цветке кактуса найдут мед, и застелют ложе ветками акаций, в этот день в жале змеи не окажется яда, и ружейные пули больше не будут сеять смерть, это будет в тот день, когда я покину тебя, моя любовь...»