Путь Гегеля к «Науке логики» (Формирование принципов системности и историзма)
Шрифт:
Но посмотрим, как разворачивается действие – ведь в нем согласно всему построению этого раздела «Феноменологии…» должна принять участие не просто вера как таковая, а должны стать действующими лицами многие конкретные гештальты, в каких религиозный дух явил себя миру. Соответственно всему диалектическому рисунку произведения, каждый из гештальтов «черного цвета» появляется на сцене уже ввязавшимся в борьбу с гештальтом враждебной ему «духовности». Сначала – «выход» Просвещения. Представляющий Просвещение гештальт «чистого здравомыслия» знает веру как то, что ему – разуму и истине – противоположно 41. Вера представляется чистому здравомыслию (точнее, пониманию, усмотрению – Einsicht) простым «сплетением суеверий, предрассудков и заблуждений», толкуется им – по мнению Гегеля, наивно – как некая «общая масса сознания», тождественная царству заблуждения и простого одурачивания. У этого своего «врага» Просвещение выделяет три стороны: действия духовенства, которые подвергаются жесточайшей критике, заговор его с деспотизмом, в свою очередь презирающим духовенство и верующую толпу, и, наконец, саму эту толпу, т.е. «народ» с его «глупостью» и доверчивостью.
На примере чистого здравомыслия, или понимания, Гегель поясняет одну из конкретных структур
«Сообщение» беспрепятственно входит в другое сознание. «Какой бы, далее, клин не вбивался в сознание, оно в себе есть та простота, в которой все растворено, забыто и наивно и которая поэтому просто восприимчива к понятию. Сообщение чистого здравомыслия (понимания. – Н.М.) вследствие этого можно сравнить со спокойным расширением или же распространением какого-нибудь аромата, беспрепятственно наполняющего собой атмосферу. Оно есть всюду проникающая зараза, сначала не замечаемая как нечто противоположное той равнодушной стихии, в которую она проникает, и потому не может быть предотвращена. Лишь когда зараза распространилась, она существует для сознания, которое беспечно отдалось ей» 42. Понимание, заразившее собой массовое сознание, которое, со своей стороны, впитало критическую заразу, подобно губке, – такое соединение, назревающее столь же подспудно, сколь и непреодолимо, исполнено мощной жизненной силы. В данном случае Гегель имеет в виду особенность конкретной исторической ситуации (утрату церковью, духовенством авторитета у массового сознания – и действительно, в немалой степени благодаря непрерывным атакам философии), но описывает он данный процесс обобщенно, как стремительное неиспровержение всякого идола, которому еще недавно все поклонялись. Вот как опасна для религии и деспотизма зараза неверия: «…Словно невидимый и незаметный дух, она пробирается вглубь, в самые благородные органы и прочно завладевает чуть ли не всеми внутренностями и членами бессознательного идола, и „в одно прекрасное утро она толкает локтем товарища, и трах-тарарах! – идол повержен!“ (тут у Гегеля вклинивается что-то вроде цитаты из „Племянника Рамо“. – Н.М.), – в одно прекрасное утро, полдень которого не кровав, если зараза проникла во все органы духовной жизни; только память тогда сохраняет еще мертвый образ прежней формы духа как некоторую неизвестно как протекавшую историю; и новая, вознесенная для поклонения змея мудрости таким образом только безболезненно сбросила с себя дряблую кожу» 43.
Однако какой бы внушительной ни была практическая победа, одержанная «чистым пониманием», Гегель не позволяет новому гештальту упиваться торжеством. Он заклеймляет победоносный гештальт именем «пустого понимания», у которого, в сущности, не было иного содержания, кроме того, которое оно забрало у ниспровергнутого сознанием идола: «Просвещение, которое хочет научить веру новой мудрости, следовательно, ничего нового ей не говорит…» 44. Это одно из проявлений критического отношения Гегеля к историческому Просвещению. Гегель, правда, как и раньше, выполняет задачу портретирования Просвещения – хотя бы и обобщенно он хочет показать и его важнейшие достоинства, а не только недостатки. Однако же главная его цель – продемонстрировать, что ниспровержение разумом идола веры ни в коем случае не означает победы над верой «в себе и для себя».
У Гегеля есть немало ценных, интересных размышлений по поводу структур, свойственных гештальту Просвещения. Например, просветители считали: народ верит потому, что он начисто обманут духовенством, опутан заговором, в который против него вступили священнослужители, деспот и его клика. Гегель в корне не согласен с подобным убеждением, где бы и в какой бы форме оно ни высказывалось. «Если поставить общий вопрос, – Гегель так и ставит его, что называется, ребром, – позволительно ли обманывать народ, то на деле следовало бы ответить, что такой вопрос неуместен, потому что в этом обмануть народ невозможно. – Можно, конечно, в отдельных случаях продать медь вместо золота, поддельный вексель вместо настоящего, можно налгать и многим выдать проигранное сражение за выигранное, можно на некоторое время заставить поверить и во всякую другую ложь касательно чувственных вещей и отдельных событий; но в знании сущности, где сознание обладает непосредственной достоверностью себя самого, мысль об обмане отпадает полностью» 45. Гегель, стало быть, ставит вопрос необычно, парадоксально: можно обманывать народ по конкретным поводам, но нельзя обмануть его «в знании сущности», внушив ему сознание того, чего он сам не видит, не переживает во всем процессе своей жизни.
Дальнейшее движение являющегося духа явно отмечено привходящим по отношению к системе интересом (но хорошо накладывающимся на канву исторических ассоциаций), в соответствии с которым автор «Феноменологии…» пытается провести одну, в сущности, главную идею: дальнейшие злоключения духа вызваны именно безверием, которое охватило массовое сознание и сознание «понимающее». «Истина просвещения» изображается на сцене феноменологии во внутреннем расколе на «две партии», которые при первом появлении ведут философскую дискуссию – спорят «чистое мышление» и «чистая вещь». Это столкновение гештальтов, один из которых в абстрактном споре, очищенном от исторически конкретных
Надо заранее сказать, что Гегель не пожалеет красок, чтобы живописать роковые, «ужасные» злоключения сознания; после того как это сознание захватило упоение абсолютной свободы и ощущение общности воли, ему предстоит катиться по наклонной плоскости – под влиянием стихии, более мощной, чем единичность. Гегель и до и после «Феноменологии духа» в общих суждениях отдавал должное французской революции как величайшему преобразующему событию истории, как проявлению «мирового духа», «скомандовавшего идти вперед». Но в разбираемом подразделе философ выражает свой глубочайший протест против уже определенных формообразований, на которые конкретно распался как будто бы правый мировой дух, подтолкнувший французский народ к революции. Перед нами проходит череда этих гештальтов, которые волей автора приобретают зловещий облик и носят костюмы, цель которых – пробудить в читателе чувство ужаса. Все начинается с того, что появляется «укрепившаяся точка» общей воли – правительство. Ему отдана поддержка общей воли; ему вместе с тем приходится совершить «определенные», «свои» поступки. Поскольку другие индивиды исключаются из его действия, правительство «не может проявить себя иначе, как в виде некоторой партии (Faktien). Только побеждающая партия называется правительством, и именно в том, что она есть партия, непосредственно заключается необходимость ее гибели; и наоборот, то, что она есть правительство, делает ее партией и возлагает на нее вину» 47.
Гегель, конечно же, осуществляет исторические расчеты с якобинцами, причем обобщенность живописания позволяет ему не добиваться фундаментального историзма анализа, а ограничиться абстрактным историзмом; последний и облегчает дело сведения многомерности гештальта к немногим броским чертам, благодаря которым поддерживается избранный колорит образа. Как только на феноменологической сцене «учреждается» революционное правительство, так тут же появляются гештальты подозрения, «виновности» и вообще «негативность действования». И все время на сцене маячит костлявая старушка смерть, одетая в костюм палача; в ее распоряжении – механическое устройство гильотины. Летят и летят головы… Сцена приобретает поистине мертвенное освещение. «Единственное произведение и действие всеобщей свободы есть поэтому смерть, и притом смерть, у которой нет никакого внутреннего объема и наполнения; ибо то, что подвергается негации, есть ненаполненная точка абсолютно свободной самости; эта смерть, следовательно, есть самая холодная, самая пошлая смерть, имеющая значение не больше, чем если разрубить кочан капусты или проглотить глоток воды» 48.
Итак, вся сложность революционных событий померкла перед «ужасным», как выражается Гегель, обликом революционного террора; «единственным произведением» революционной свободы стали в глазах Гегеля бессмысленно и безжалостно срубаемые человеческие головы. Заключением раздела является напоминание, что весь сей ужас неверно приписывать нескольким «злоумышленникам» – его надо записать на счет «всеобщей воли» 49. Автору, который через все противоборствующие крайности до сих пор умудрялся протаскивать идею целостности движения и его необходимости, тут приходится туго. Гегель, с одной стороны, утверждает, что «из этой сумятицы» (читай: из революции) дух оказался отброшенным назад. Но как же диалектика? Найдена спасительная формула: дух «только освежился бы и помолодел» 50, если бы сознание и самосознание не проделали своего рода холостое движение; абсолютная свобода совершила насилие даже над диалектикой, ибо ей удалось «сгладить в себе самой противоположность всеобщей и единичной воли» 51. Вот оказывается, как и почему пробуксовали и даже откатились назад колеса истории.
Однако не продолжалось бы дальнейшее системное движение, если бы, с другой стороны, что-то в «ужасной» действительности не поддерживало его связь с всеобщностью. Все надежды Гегель возлагает на «чистое знание» и «чистую волю» – они олицетворяют для автора немногие нравственно чистые силы, ничем себя не запятнавшие; они не были сущими «в качестве революционного правительства или анархии, стремящейся установить анархию, и себя – не в качестве центра данной партии или ей противоположной…» 52. И вот такие «беспартийные» чистые воля и знание как бы выносят на свет божий теплившуюся и в кровавом месиве революции, террора искру моральности, искру попранной веры. Задергивается занавес, чтобы закончить обобщенное феноменологическое действие, призванное автором подвести черту под изображением «крайностей» революции, и занавес поднимается, чтобы снова вернуть феноменологическую систему к почти что потерявшейся теме нравственности. Нравственность (Sittlichkeit) же, как это ни парадоксально, вышла из купели огня и крови не только живой, но в новом, более высоком облике моральности. Великая необходимость должна была восторжествовать. На повестку дня «бытия общественности» еще явственней, чем прежде, встали проблема долга и совести; рождается «моральное мировоззрение», которое, в свою очередь, проходит через различные стадии развития и предстает в самых многообразных гештальтах, каждый из которых объективирует его противоречия (а их, как говорит Гегель, пользуясь словами Канта, «целое гнездо» 53).