Путь на Волшебную гору
Шрифт:
В эти майские дни, в эту обычно столь приятную и благотворную для меня пору, в дневнике появляются записи о посещениях рентгеновских лабораторий, о врачебных check-ups [218] , об анализах крови, об исследованиях отдельных органов моего тела — впрочем, с успокаивающе отрицательным результатом. И все-таки я чувствовал себя прескверно. Потрясающее, фантастическое неистовство злободневных событий, сумятица в работе, борьба с книгой, задевшей меня за живое, которую я упорно стремился завершить, — все это было, пожалуй, слишком большой нагрузкой даже для моего вообще-то выносливого организма. «Все в один голос говорят мне, что я похудел. Ни мышьячные, ни витаминные инъекции не в силах воспрепятствовать дальнейшей потере веса. Если бы я хоть немного крепче держался на ногах! Правда, у меня и в самое последнее время бывали еще кое — какие отдельные удачи, но все-таки чувствую, что «ущербляюсь». Я употребил это слово в том лунно — мифологическом смысле, какой оно часто принимает в историях об Иосифе. Действительно, нервное пере — утомление доходило порой до полного истощения сил. Случалось, что во время прогулки к океану я садился у обочины дороги и бывал рад, если за мной посылали машину, чтобы привезти меня домой. Между тем приближался срок поездки в Восточные Штаты, поездки, в которой мне предстояло отпраздновать свое семидесятилетие и которая явно сулила множество впечатлений и обязанностей.
218
Осмотрах (англ.).
Я
Это путешествие было еще сопряжено со всеми неудобствами военного времени: сверхдлинный поезд, дорога от compartment’a к dinner’y [219] — настоящий поход, очередь за едой — подлинное испытание терпения, продолжавшееся иногда целыми часами и усугубляемое уже у самой цели несносным кухонным чадом. Один пожилой джентльмен, стоявший передо мной, упал в обморок, ухватившись руками за медную оконную жердь. Солдаты military police [220] , охранявшие наш поезд, подняли его и незамедлительно отвели туда, куда мы все мысленно устремлялись: за столик в вагоне — ресторане. Очень силен был соблазн последовать его примеру. Ах, если бы можно было упасть в обморок по желанию! В отрочестве мои сестры проделывали это без малейшего притворства, когда им не хотелось идти в церковь.
219
От купе к вагону — ресторану (англ.).
220
Военной полиции (англ.).
В пути я читал «Histoire des Treize» [221] , испытывая, как всегда при соприкосновении с Бальзаком, самые противоречивые чувства: то покоряясь его величию, то досадуя на него за реакционность социальной критики, за католические выверты, романтическую сентиментальность и сгущенность красок. Мы остановились на один день в Чикаго, чтобы повидаться там с нашими близкими, и я прорепетировал у них «Лекцию о Германии», как оказалось, все еще слишком длинную. Я переделал ее в вашингтонском поезде с помощью Эрики, которая опять показала себя великой мастерицей сокращать и сжимать, искуснейше устраняя всякие педантические излишества.
221
«Историю тринадцати» (фр.).
В столице, снова будучи гостями дома на Крезнт — Плейс, мы наслаждались чудесными каникулами. Лекция в Library, как обычно, перед двойной аудиторией (одни слушали меня непосредственно, другие — через репродуктор в соседнем зале), прошла благополучно. Представил меня Мак — Лиш, только что вернувшийся из Сан — Франциско. Его преемник на посту государственного библиотекаря, Лютер Эванс, ходатайствовал о распространении через Office of War Information моего доклада в Европе. На одном из приемов в доме Мейеров мы снова встретились с Фрэнсисом Биддлом, в то время, если не ошибаюсь, уже не занимавшим должности Attorney General, и с его супругой; затем — с умным Уолтером Липпманом, которому очень понравилось мое несогласие с легендой о «доброй» и «злой» Германии, мое утверждение, что злая Германия одновременно является и доброй, доброй в своих заблуждениях и в своей гибели. Из Чикаго приехал Боргезе, из Нью — Йорка — Готфрид — Берман Фишер; с последним надо было обсудить отдельные детали стокгольмского издания моих сочинений. На следующий день я отправился с визитом в Library и, побывав в обоих ее зданиях, впервые получил представление о несметных сокровищах этого всеобъемлющего и непрестанно пополняемого собрания книг. На одном из столов доктор Эванс разложил передо мной рукописи Иоганна — Конрада Бейселя, учителя пения из Ефраты, ибо и они тщательно сохранялись здесь как курьез, и, таким образом, я увидел воочию, почти не веря своим глазам, продукцию этого наивно — деспотического музыкального новатора, чей образ играл в моем романе такую подспудно — многозначительную роль.
Вместе с Мейерами, у которых мы гостили, нас пригласили на обед к журналисту Пирсону, где был и Сэмнер Уэллес. Он очень разумно говорил о будущем Германии, высказавшись в пользу раздела Пруссии и федералистского решения вопроса в целом при весьма умеренных изменениях восточной границы. Его планы показались мне ясными, гуманными и достойными одобрения. События, однако, как обычно, пошли неразумным путем…
Достопамятное утро провели мы в National Gallery [222] у картин Рембрандта и итальянцев; нас сопровождал мистер Финдли, подаривший нам в своем офисе прекрасно иллюстрированный каталог этого собрания, а затем, поблизости, в Social Security Building [223] я позавтракал с Элмером Дэвисом и его ассистентом. Конечно, и здесь, в связи с моей лекцией, разговор коснулся германского вопроса, и я вспоминаю, какой скептической усмешкой ответили мне мои собеседники, когда я попытался им объяснить, что пресловутое «Deutschland, Deutschland iiber alles» [224] было по сути весьма благонамеренным лозунгом, выражением надежды на великогерманскую демократию и отнюдь не предполагало, что Германия должна господствовать «iiber alles», надо всем миром, а означало лишь, что ее нужно ценить «превыше всего», если она действительно будет едина и свободна. Дэвис счел это, по — видимому, патриотической прикрасой, и у нас завязался весьма интересный разговор о первоначально революционной связи национального движения с движением освободительно — демократическим и о той, хотя и реакционной, однако в духовном плане не столь уж недостойной борьбе, что вели Меттерних и Гентц против этого благородного, направленного к объединению немецких земель, но все же чреватого взрывом слияния…
222
Национальной галерее (англ.).
223
Доме общественной безопасности (англ.).
224
Германия, Германия превыше всего (нем.).
Затем, в начале июня, мы отправились в Нью — Йорк, и наступили дни приятной праздничной суматохи, подробности которой я не стал описывать в дневнике, да и сейчас, пожалуй, почти целиком обойду молчанием. Хочу только сказать о своем сожалении по поводу того, что музыкантов очень обидела роль, отведенная музыке в моем докладе о Германии (я повторил его в Хантер — колледже). До сих пор помню, как поздно ночью я позвонил
225
6 июня — день рождения Томаса Манна. Его друзья музыканты, в их числе и упомянутый скрипач Бронислав Губерман (1882–1947), зная страстную любовь Т.Манна к музыке, сделали ему «музыкальный подарок». Впоследствии к 80-летию писателя, находившегося в ту пору в Швейцарии (1955), Бруно Вальтер специально прилетел из США, чтобы продирижировать для юбиляра «Маленькой ночной серенадой» Моцарта
На 25–е был назначен политический банкет «Нейшен ассошиэйтс». Десять дней мы провели с нашей дочерью Моникой в деревне, у озера Могонк, в округе Алстер, у подножия Скалистых гор. Мы жили в красивой, швейцарского стиля гостинице, обслуживаемой квакерами и расположенной на берегу озера, среди скалистых холмов парка, этакого благоухоженного заповедника в викторианском вкусе, закрытого для чужих автомобилей, со всякими затейливыми outlooks [226] , башенками и мостиками. Этот, можно сказать, старомодный курорт без лечения, — если, конечно, не считать лечением воздержание от алкогольных напитков, — хорошее место для отдыха, тем более что в это время года здесь дышится куда легче, чем в душном Нью — Йорке. Впрочем, и здесь достаточно парило, и обычно с утра до вечера грохотал гром. Я с великим трудом готовил речь для предстоявшего торжественного обеда, читал письма, читал «Моцарта» Альфреда Эйнштейна в английском переводе и перечитывал «Дядюшкин сон», восхищаясь прелестным образом Зинаиды, который получился таким ярким оттого, что автор к нему явно неравнодушен. Толчком к подобного рода чтению послужило обещание, данное мною в Нью — Йорке «Дайэл Пресс», — написать предисловие к изданию повестей Достоевского. Я не случайно согласился это сделать. В эпоху моей жизни, прошедшую под знаком «Фаустуса», интерес к больному, апокалиптически — гротесковому миру Достоевского решительно возобладал у меня над обычно более сильной приязнью к гомеровской мощи Толстого.
226
Видами (англ.).
Газеты пестрели сообщениями о триумфальной поездке Эйзенхауэра, этого победителя в европейской войне, по главным городам страны, причем не умалчивалось и о его неоднократных призывах к дальнейшему сотрудничеству с Россией. Я почти не сомневаюсь, что некоторые более поздние повороты на жизненном пути генерала были тесно связаны с этими нонконформистскими убеждениями и что, если бы не они, он не был бы ныне ректором Колумбийского университета. Разве разгром Германии в союзе с Россией не был по сути Un-American activity? [227] Вполне можно было бы назначить Congressional hearing [228] по этому поводу…
227
Антиамериканской деятельностью (англ.).
228
Расследование дела в конгрессе (англ.).
Прогулки вокруг озера будили воспоминания о Шасте, и таким образом возникали ассоциации с Ницше — отшельником Сильс — Марии и с моей книгой. По вечерам отдыхающих развлекали киносеансами на террасе и камерной музыкой в зале. Не прошло и недели с нашего приезда в Могонк, как мы получили скорбную весть. Умер Бруно Франк. При очень больном сердце он перенес в госпитале еще и воспаление легких. Затем, по возвращении домой, однажды утром, лежа в постели, где на стеганом одеяле были разбросаны журналы, и закинув одну руку под голову, он во сне незаметно почил навеки с умиротворенным лицом, такой же счастливец в свой смертный час, каким, при всех неистовствах нашего времени, был в жизни. С болью узнав об этом, я предпочел бы предаться тихим воспоминаниям о тридцати пяти годах почти непрерывного соседства и постоянного общения с этим хорошим товарищем и проклинал должность писателя, обязывающую тебя и при таких обстоятельствах немедленно оформлять свои мысли, придумывать слова и городить фразы. Нью — йоркский «Ауфбау» настоятельно требовал некролога. В удушливо — знойное утро я справился со своей задачей, и мне все-таки была отрадна возможность отдать долг благодарности этому доброму человеку, этому счастливому поэту, этому преданному другу.
Последнее, что ему довелось написать, вводную главу к роману о Шамфоре, обещавшему, судя по такому началу, стать самым лучшим и зрелым его произведением, он отдал в тот номер «Нейе рундшау», что вышел ко дню моего рождения со множеством теплых и лестных приветствий в мой адрес и с которого этот, теперь уже исторический, журнал старого издательства С. Фишера снова начал регулярно печататься. Упомянутый номер был со мною в Могонке, и время от времени я робко заглядывал в пышные чащи его славословий. Мой зять Боргезе любит говорить о «витамине Р», то есть «praise», похвала, и поистине сие снадобье действует очень тонизирующе, очень живительно и способно хоть как-то потешить человека даже скептического склада ума. У всех у нас есть раны, и похвала — это бальзам для них, бальзам если не целебный, то во всяком случае болеутоляющий. Однако, судя по моему опыту, наша восприимчивость к похвалам не идет ни в какое сравнение с нашей уязвимостью, когда нам в удел выпадают оскорбительные поношения, злобная хула. Даже если они совершенно нелепы и явно вызваны какими-то личными счетами, они, как выражение вражды, занимают нас гораздо глубже и дольше, чем их противоположность, что конечно же глупо, ибо враги — это необходимая и даже определяющая принадлежность всякой более или менее сильной индивидуальности. С другой стороны, хвала — это быстро насыщающая и быстро приедающаяся пища, она скоро вырабатывает в тебе сопротивляемость, и, стало быть, в нашем деле лучше всего вообще не слышать никаких суждений, ни добрых, ни злых, что опять-таки невозможно в условиях действенного и разнообразно волнующего умы бытия… Благо еще, если твоя персона и твое творчество оказываются лишь случайным поводом для каких-то более высоких и общих размышлений, как это имело здесь место в лучших статьях. Служить средством развития культурно — критической или художественнофилософской мысли — это не просто лестно, а — что еще важнее и лучше — почетно и объективно полезно…