Путь стрелы
Шрифт:
...Будь ты проклят, пробираясь сквозь уличную толпу, как через заколдованный лес, шептала Яна, и шепот ее гремел над городом, сталкивая тучу с тучей. Яна тебя, проклятого, достанет, в какой бы из своих потайных карманов ни спрятал тебя этот город, Яна глаз не сомкнет и росы не пригубит, пока не вытряхнет тебя из твоего обмана!.. Господи! Вот тебе Янино опустевшее тело, сошли его во мрак земных глубин, вот тебе Янин слабый, истонченный мечтою ум, занеси его за темное облако, вот тебе освещенная предгрозовыми лучами смутная вечерняя мурава, и деревья, склонившиеся над нею, и туманы, вьющиеся над деревьями, вот тебе Янины серые глаза, погрузи их на дно реки, чтобы прохладное течение вымыло из них образ Кости, вот тебе Янино сердце, напоенное ядом, пусть его расклюют птицы ночные и тут же падут с небес замертво, вот тебе Янина музыка, ею и без того полон воздух, мелодии одна чуднее другой соскальзывают с небес на землю, сошли и музыку в глухонемые пространства, но дай Яне в кромешном многолюдстве, в домах, набранных крупным шрифтом, в карусели кольцевой дороги найти этого человека и вынуть из него одну маленькую, легкую, пустую вещицу из-под третьего левого ребра — даже дьявол искрошит о нее зубы!..
Толпа струилась мимо нее как вода, так что она не успевала разглядеть лица людей, как ни старалась. Что-то ей мешало. Что-то с ней случилось. Но что именно, она не могла понять, не могла вспомнить, отчего, собственно, идет по этой улице, не чувствуя обычной одышки, хотя шла она очень быстро, почти летела, едва касаясь ногами земли, как бы не чуя ее под собою. Она летела сквозь
Не примяв и никак не потревожив цветов, Яна улеглась на клумбе у памятника меж садовых колокольчиков и настурций и, запрокинув голову, долго следила взглядом за медленной катастрофой облаков, переплывающих небо, как золоторунные овны. Стемнело, постепенно улеглась вокруг нее музыка, окна консерватории погасли, и наступила ночь. Сквозь сон она чувствовала осторожное движение цветков настурции, тянущих свои шафрановые зонтики к ее телу, а очнувшись поутру, обнаружила себя спеленатой мускулистыми растениями, как Гулливер, связанный веревками лилипутов. Яна расправила плечи, и лопнули нежные побеги, опоясавшие грудь, из разрывов стеблей скатились прозрачные шафрановые капли. Разорвав тонкие путы и сломив случайно ни в чем не повинный колокольчик, она взяла его в руку и встала. «Вот видишь, колокольчик я сорвала лазоревый! А правда ли, что он звенит в ивановскую ночь? Про эту ночь Петровна мне говорила чудеса... Вот эта яблоня всегда в цвету, присесть не хочешь ли под нею? Ах, этот сон, ах, этот сон...» Со стороны Манежной площади до нее донеслись гневные голоса: там шел митинг. На площади тесной, душной толпой стояли люди с поднятыми лицами и слушали плотного человека с острым умным лицом, которого сдавливали по бокам упитанные конвоиры. Одобрительный гул голосов встречал каждое его слово, скупо роняемое в толпу. Через равный промежуток времени он поднимал небольшой розовый кулак, и между пальцами у него была зажата добродушная ухмылка, вернее, четыре ухмылки, это была пустая рука. «Мы победим!» — кричал он. У него это звучало как «мы поедим!» «Мы победим!» — отвечала толпа. Рядом с Яной остановилась женщина с багровым лицом, с жилами, набрякшими на шее, и с разинутым в крике ртом. Покричав, она подняла с земли тяжелую хозяйственную сумку, из которой торчали пучки макарон, пакеты с молоком, и решительно зашагала дальше. Тут же под деревьями обнимались влюбленные парочки; мальчишки торговали с лотков «Похождениями среброзубого брюнета», матрешками и воинскими регалиями некой разбитой и захваченной в плен армии; у баллона со сжатым гелием выстроилась очередь малышей с родителями за рвущимися в небо цветными шарами. Яна выбралась из толпы и пошла дальше, потерянно глядя по сторонам, словно экскурсант, отставший от своей группы. Потом спустилась под землю.
В вагоне метро, остановившемся перед нею, был почему-то погашен свет. Яна вошла в затемненный вагон, села и, покачиваясь на мягком сиденье, поплыла сквозь толщу земли между мертвыми, покоившимися в своих могилах над ее головой, и живыми, лихорадочно строившими глубоко внизу подземный город, чтобы спастись в нем от мировой войны. В этом сумеречном вагоне сидели люди, чем-то похожие на нее, они покачивались на кожаных диванах с прикрытыми глазами, их руки, сложенные на коленях, выражали смирение и покой. Справа и слева от них вагоны были празднично освещены, там ехали люди, не тратившие жизнь на бесплодную мечту, не упускавшие ни одной минуты зря: они читали, вязали, строили в уме планы на вечер. На следующей остановке Яна увидела, как люди на перроне, ожидавшие поезда, разбежались в стороны от их темного вагона, инстинктивно избегая его, а к ним вошли всего три человека, любивших сумерки, пастельные тона, молчание и свои сны. «О Господи!..» — пронеслось в голове у Яны, и вдруг точно петля захлестнулась на ее горле и потащила сквозь землю с такой силой, что кости ее затрещали и едва не вышли из суставов, — назад, сквозь тьму и свет, сквозь землю, кишащую работой разумных и неразумных существ...
Костя жил у кинотеатра «Эстафета». Как-то Яна вызвалась проводить его домой, и он показал ей окна своей квартиры. Лучше бы он этого не делал! Свет в них был такой теплый и лучистый, в красноватых прожилках, какой не может быть в неблагополучной семье; занавески чистые и легкие, как два облачка, увитый плющом балкон — это прекрасное растение, усыпанное розовыми цветами, обвивало мирную картину, а в довершение всего в окна спальни тянулись веточки вишни. Неужели ему здесь так плохо, так горько и неуютно?.. Это благодаря Косте она узнала череду мгновенных превращений ясного дня в черную ночь, теплого моря в ледяную пустыню, меланхолического напева в хруст стекла на губах и лязг железа. Однажды они договорились вместе лететь на юг. Это был их первый совместный отпуск, и Яна, полная счастливых предощущений июля, уже взяла билеты в Симферополь. В те дни звенящий под музейными сводами голос Яны привлекал к себе перебежчиков из других групп, воскрешал на полях брани драгун, улан и кирасир; своей указкой с лампочкой на конце она развеивала клубы порохового дыма, сквозь которые проступали сумрачные лики молодых героев двенадцатого года, сошедшихся на тайную вечерю в этом зале увядших трофейных знамен, старинного оружия и батальных полотен. Один из них, герой, умерший от ран после восьмой атаки французов на Семеновские флеши, был разительно похож на Костю, — быть может, это и был Костя, только вечность тому назад. За день до их отъезда Костя пришел в ее дом и, смущаясь, попросил уступить ему второй билет — Вера заболела, врачи рекомендуют ей Алупку, а билеты достать невозможно... Вечером того же дня столбик термометра поднял ее на недосягаемую высоту бреда, в котором роились обрывки музыкальных фраз и гудели, настраиваясь на камертон, духовые и струнные, но сам звук «ля» ускользал из ее сознания, будто чувство вины перед этой неведомой, ни разу не виденной ею в глаза женщиной, невольной соперницей, с которой она принуждена была делить любимого. И вдруг все это смолкло, цветущий бред подломился в самом начале своего стебля: это Костя, открыв дверь своим ключом и увидев Яну, без памяти уносящуюся в хаосе звуков, снял иглу с заевшей пластинки «Вальпургиева ночь», выключил проигрыватель и положил ей на лоб свою добрую, виноватую, прохладную руку. Потом встал у дивана на колени: «Ну что ты, золотой мой, единственный, прости меня... Мне порою бывает страшно за тебя, нельзя так предаваться другому человеку, даже если это я, надо что-то оставлять и себе...» Это Костя, как великан, насадил по земле сады дождей, чтобы Яна по вечерам сидела дома и в любую минуту
С трудом выбравшись из метро, она вскочила в троллейбус и, пока ехала, не переставала удивляться: с каждой остановкой деревья становились все зеленее, небо все больше прояснялось и светлело, может, какой-то стремительный циклон пронесся по городу и листки отлетевшего календаря, как стая птиц, потянулись с юга обратно в родные края... И вот она вышла у Савеловского вокзала, где на каждом шагу продавали махровую белую и лиловую сирень и стрелки ландышевых листьев указывали на конец мая.
...Яна смогла дойти лишь до Дмитровского моста. До него добралась легко и просто, но под мостом на нее вдруг обрушилась такая каменная тяжесть, что в глазах потемнело... Легкие ее обожгло жаром, как будто воздух загустел и раскалился, сделавшись похожим на расплавленный асфальт. Еще шаг — и Яна почувствовала, как сильно сдавило грудную клетку, еще один шаг — и ее, казалось, расплющит: воздух бешено вращал хрустальными жерновами, выталкивая Яну, визжа, как точильное колесо... Прислонившись к каменному столбу, она грустно смотрела вдаль. Там, за Дмитровским мостом, начиналась весна. Листья едва брезжили из почек, крохотные зеленые огоньки перебегали с ветки на ветку, и вдруг целое дерево, береза, занималось золотистым пламенем! Каждая ветвь звенела, как монисто, тонкие, они сверкали паутинками бабьего лета. Яна помнила: где-то по левую руку лежал Тимирязевский парк, там они часто гуляли с Костей; чтобы попасть туда, надо было пройти по узкой улочке мимо дома-мастерской известного придворного скульптора, давно почившего в бозе. Весна бродила в осиротевших каменных кудрях гигантской головы макета «Родины-матери» с разинутым, как у той женщины на площади, ртом, в котором уместилось сорочье гнездо, и набрякшими жилами на шее, — эта бедная голова, вылепленная с жены скульптора, как память Яны, давно пошла трещинами, ее каменный мозг щекотала цветущая повилика; голова нависала в ржавых лесах над прохожими как вечная угроза монументальных миров; который год она дожидалась отважного витязя с копьем наперевес, готовая от первого удара расколоться на тысячи мелких осколков. По огромному зеленому двору мастерской скульптора разбежались, словно после каких-то событий, памятники бывшим сиятельным вождям и светочам искусства — они, как персональные пенсионеры, попрятались кто под вишенью, кто под лопухом. Среди них встречались увечные и незавершенные, то здесь, то там блестели лысины, из травы торчали бледные руки и локти, как из могил, а один сиятельный по пояс утонул в земле и стоял на тулове, как безногий инвалид, которого спихнули с его крохотной платформы на колесиках. Зимой памятники походили на Дедов Морозов с нахлобученными на темя сугробами, в снежных шубах, наброшенных вьюгой поверх их гранитных шинелей и мраморных гимнастерок, и рты их были залеплены снегом, но весной лица их озаряла улыбка... Здесь жил временами институтский Костин приятель, непутевый наследник скульптора, и Яна часто бродила по заросшему саду с ведром и тряпкой в руках, протирая увечные памятники, избирательно предпочитая одних другим и таким образом как бы восстанавливая историческую справедливость. Рядом тянулась тенистая улица имени одного из памятников, который тоже жил в саду под лопухом. Улица впадала в замечательно просторный пустырь, весь зараставший в июле пижмой и цикорием, — желтой, как небо, когда солнце рассекает золотыми веслами тонкие перистые облака, и голубым, как Костины глаза, когда он улыбался ей, шепча на ухо слова любви, чушь невероятную, имевшую значение лишь для двоих... Там повсюду — от Дмитровского моста до «Эстафеты» — стояла такая весна, какая только однажды случается в жизни человека, да и то не каждого.
Утром Яна снова отправилась на разведку, но все опять повторилось, только теперь ее связало по рукам и ногам невидимыми путами в районе Савеловского вокзала. Пространство памяти и жизни ужималось, как шагреневая кожа, — на Яну неумолимо наступала упругая, бьющая невидимыми молниями стена, которую не обойти. Как же ей попасть к... на лбу у нее выступил пот: Яна забыла название кинотеатра, у которого жил Костя. Потом ею овладело среди безумной музыки моторов и гудков глубокое забытье, а затем наступила ночь, в которой погасло само слово «кинотеатр»...
Но память о направлении в ней была еще сильна. Яна сменила тактику и теперь, углубляясь в проходные дворы и переулки, избегала больших магистралей, надеясь, что это каким-то образом поможет ей нащупать какую-то тропу или лазейку и перехитрить эту таинственную силу, всякий раз останавливающую ее на определенном рубеже.
Через день Яну сковало, уже когда она пересекала Садовое кольцо. Она едва выбралась на безопасный островок посреди дороги, и целая толпа пешеходов скользнула по ней прохладной тенью.
Теперь Яна думает об одном, об одном ее молитва: лишь бы не отняли у нее театр. Она решила поселиться прямо здесь, перед Большим театром, неподалеку от фонтана, под яблоней, как когда-то в студенческие времена накануне утренней распродажи билетов. Ночью Яна уснула, погрузив руки по локоть в землю, крепко вцепившись пальцами в корни дерева, чтобы ее и во сне не унесла квадрига бронзовых коней, едва сдерживаемых Фебом Летоидом, вознесенных над портиком, покоящимся на восьми ионических колоннах. Над Яной, теряясь в звездах, плыла громада здания театра, подсвеченная прожекторами снизу и преображенная до неузнаваемости, похожая на торжественно летящий сквозь ночь и звезды корабль, заложенный славными зодчими Бове и Кавосом и нагруженный невесомой музыкой и танцем. В этом театре такая удивительная акустика, что и по сию пору в его бархатных закоулках бродят отзвуки увертюры из «Евгения Онегина» и «вальса обольщения Наташи Курагиным» из «Войны и мира» — оперы, написанной во дни другой, более страшной войны ее великим создателем, который умрет в один день с дьяволом, истерзавшим не только эту землю, но и ее музыку; море цветов затопит улицы города, словно стадо согнанных к катафалку фараона невольников, и ни один мартовский цветок не посмеет отлучиться к свежей могиле гениального композитора — лишь жена положит ему на грудь срезанную с подоконника веточку герани. Временами Яна слышит сквозь сон ту же «шепчущую музыку», которую слышал умирающий князь Андрей: тихий бег смычка виолончели по хроматическим ступеням и зыбкое движение аккордов хрупких и прозрачных скрипок...
«Жизель» — это история о том, как одна простая девушка полюбила принца, не зная, что он принц, а когда это узнала, сошла с ума от горя и умерла. Но она так любила его, что даже под землей не могла забыть о своей любви, по ночам вставала из могилы и все выглядывала, не идет ли принц. Там было много девушек, умерших из-за любви: как чайки над гладью морской, скрывающей погибшие корабли, носились они над своими воспоминаниями. В час, когда месяц льет свет, похожий на грозовое облако, когда гнилушки начинают светиться, как Млечный Путь, любовь поднимает их из могил. Они усыпляют кладбищенского сторожа, уносят его разбитый телефонный аппарат и начинают по очереди названивать своим возлюбленным, считывая их номера с черного звездного неба. Звездный ветер с нездешней силой гудит в проводах. В жилищах их возлюбленных начинают происходить разные чудеса: включит любимый электробритву в розетку, а оттуда льется печальная песня, станет повязывать галстук, а в зеркале отразится умершая девушка. И однажды ночью он не выдерживает: встает, осторожно укрывает одеялом жену и как сомнамбула идет через весь город, переливающийся странными огнями, на кладбище, и не успевает он ступить за ограду, как бедная девушка кидается ему на грудь, и оторвать ее от него уже не смогут ни мать, ни жена, ни дети, ни ангелы небесные.