Путь
Шрифт:
А надо всем распростерлось бледно-палевое утреннее небо с розовыми облаками. Небо! Знаете ли вы, как оно прекрасно! Если бы люди не видели его каждый день и каждый час, они удивлялись бы ему и за тридевять земель ездили смотреть на него, как сейчас ездят смотреть на море и на какие-нибудь редкости вроде водопадов и пещер. Я не могла наглядеться на небо, часами просиживала у окна, не отрывая глаз от него. Окно наше выходило на запад. Как хороши были закаты! Никогда ни одно произведение искусства не потрясало мою душу красотой так, как это окно, из которого было видно небо с силуэтом стройной колокольни.
Я писала:
Дня через четыре после нашего приезда в Суздаль ночью я проснулась от стука топора за окном. Лида тоже не спала.
— Неужели рубят наш сад?
Это было весьма вероятно. Ведь в Соловках мы уже пережили это, когда вырубили все деревья в прогулочных дворах, выпахали траву и выкорчевали до одного зеленые кустики. Тогда мы тоже тяжело переживали это, но сейчас, после трех лет тюрьмы, мы воспринимали вишневый сад как чудо красоты… Да он и был чудом красоты!
Сад был виден с нашего прогулочного двора, и мы глядели на него и мечтали о субботе, когда нас поведут в баню и мы ощутим его аромат, его несравненную прелесть.
И вдруг наш сад рубят. Мы прислушивались всю ночь, и когда раздавались удары топора, нам казалось, что удары приходятся по нашим телам.
Может быть, завтра заколотят окно, и мы снова будем лишены неба? Ведь мы в полной власти своих мучителей!
Мы с Лидой проплакали всю ночь, утром встали убитые. Не хотелось ни есть, ни читать. Со страхом дошли на прогулку и увидели шелестящий, на ветру, нетронутый, чудесный наш вишневый сад.
Мы ошиблись, его не рубили — это чинили забор. От двухмесячного пребывания в Суздале осталось впечатление золотых закатов и благоухающего вишневого сада.
Как много и как мало человеку надо!
Много — потому что кроме хлеба человеку еще нужна красота. Мало — потому что мы только через окно видели небо и раз в неделю проходили садом. Я в жизни много видела прекрасного — я не один раз слышала Шаляпина, Рахманинова, я видела прекрасные картины, я читала чудесные книги, но самое прекрасное, что я пережила, это суздальское небо и суздальский вишневый сад.
Этап
После
— Собирайтесь с вещами.
И через полчаса:
— Выходите.
Нас вывели во двор. Там уже столпилось человек 30–40 женщин. Лица опять меня поразили какой-то зеленой бледностью и каким-то ненормальным выражением. Несколько женщин были обриты наголо. Из тех, с кем я сидела, были Мария Даниэлян, Нина Берестова и Лиза Цветкова, та самая, которой перестали писать дочери. Не было Жени Гольцман. Я спросила о ней Нину, и она сказала, что Женя умерла. (Это оказалось неправдой.)
Не было Ольги Ивановны Никитиной. Она лежала в тюремной больнице в параличе.
Меня окликнули:
— Кто здесь Ольга Слиозберг?
Я отозвалась. Ко мне подошла Ольга Радович, девушка 26 лет, подтянутая, с уложенными короной золотистыми косами и каким-то беленьким воротничком на тюремном платье. Ее неистребимый украинский румянец пробивался даже сквозь тюремную бледность.
— Я все мечтала попасть в одну камеру с вами, — сказала Ольга. — У нас с вами, наверное, найдется много общих интересов, я про вас слышала. А я все так неинтересно попадала, не с кем поговорить.
Я про Ольгу тоже слышала: она была искусствоведом и, кроме того, занималась художественным чтением. У нас, конечно, было много общих интересов, но в основном мы впоследствии не очень сошлись: Ольгу удивляли мои мучительные поиски причин, моя жажда справедливости. Для нее было ясно, что мы попали в лапы к бандитам и нужно как-то приспособиться и пережить эти страшные годы, не превратившись в истеричку и не разложившись морально.
Я встала рядом с Ольгой, и мы решили в дальнейшем по возможности держаться вместе.
После нескольких перекличек и проверок нас сдали на руки конвою, посадили в закрытые грузовики и повезли во Владимир.
Мы в последний раз взглянули на вишневый сад, колокольни, силуэт монастыря. Нас ждала новая, страшная, неизвестная жизнь.
Во Владимире мы переночевали, а назавтра нас погрузили в теплушки и повезли на восток.
В нашей теплушке было 70 человек. Мы непрерывно разговаривали, общение с такой массой людей опьяняло после трех-четырех лет тюремной изоляции. Наконец можно было говорить полным голосом, мы кричали, пели. Если встать на нары, можно было глядеть в широкое и низкое, как щель, окно, которое шло вдоль теплушки.
В этапе я наконец услышала, как поет Лиза. У нее действительно был необыкновенный голос. Тембр — чистое золото. Пела она без всякого напряжения, разливалась рекой. Иногда она пела романсы Глинки и Чайковского, пела их очень по-ученически, как выучилась в самодельности. Но когда она пела народные песни — "Далеко-далеко степь за волгу ушла" или "Там в степи ночной умирал ямщик", или "Ах, ты сад, ты мой сад", — лучшего исполнения я в жизни не слышала.
С нами ехала одна казанская татарка, Асхаб. Это была полуграмотная женщина, мать шестерых детей. За что ее посадили, я не знаю, она никогда об этом не говорила. Она была очень активна, устроила себе изолированное и удобно оборудованное местечко, сразу же принялась за дела: вытаскивала нитки из какого-то одеяла, раздобыла две палочки, из которых сделала спицы, и начала вязать кофточку. Когда я ее спросила, для кого она вяжет, она ответила: "Ты глупый или как? Приедем в лагерь — менять буду на хлеб, на сахар". А я и не думала, что можно что-то менять на хлеб, на сахар. Асхаб была в курсе дела.