Путешествие дилетантов (Книга 2)
Шрифт:
– Не случилось ли вам, господа, повстречать на дороге моих друзей, супругов: она молода, он в очках?... Она молода, хороша собою...
...Перед ним стоял дородный господин в старомодном сюртуке и клетчатых вздутых панталонах - степной помещик с тупым выражением на мясистом нездоровом лице. Девочка в белом платьице, полуоткрыв рот, с жадностью уставилась на бронзоволицего черноглазого седока.
– Вроде бы,- сказал хозяин степей безразлично. Тимофей Катакази, неучтиво откинувшись на подушки, вялым движением руки тронул экипаж.
...В центре Финляндского княжества, по дороге, проложенной в густом, душном, просмоленном великолепном лесу, медленно брели господин Свербеев и плачущий Афанасий. Колымага их давно развалилась, как, впрочем, и башмаки, однако откровенные следы, оставляемые беглецами повсюду, тянулись по всему пути, и это служило ежедневным утешением. Они двигались медленно, но непреклонно. Впереди была Швеция.
67
Вставная глава
Дворцовые маскарады устраиваются, как правило, зимой. Едва засинеет за окнами, а это, например, в декабре, происходит уже в пятом
Летний маскарад - празднество иного рода. В большом царскосельском дворце распах-нуты окна, и каждое подобно яркому фонарю, уже не считая других фонарей и фонариков, колеблющих свой свет по всему громадному парку, по берегам прудов, в беседках, и гротах, и в дуплах вековых вязов, и в неподвижных руках мраморных венер и аполлонов, и в дрожащих руках ликующих гостей. И здесь звучит оркестр, но нет в музыке беснования. Природа, то есть земля и небо, все приглушают, гасят, утихомиривают... Темень, полумрак, полусвет, тайна, иллюзия... За каждым древесным стволом загадка, и если из мрака, из кустов, сопя, отфыркиваясь, бормоча проклятия, соблазняя, взявшись за руки, вдруг вываливаются леший с ведьмой, то сразу, пожалуй, и не возьмешь в толк: ряженые ли это, маскарадные ли, или натуральные, привлеченные празднеством чудовища. Где-то на невероятной поляне в бледном свете зеленых фонарей - вдруг кучер не от мира сего, в шляпе с перьями, с повадками графа Орлова, окруженный толпой русалок, нимф и химер, и хочется кинуться к нему на помощь, отвлечь его, не дать ему погибнуть... И сердце замирает. И начинает казаться, верится, что теперь уж сколько ни идти - и день, и месяц, и год,- все так же будут звучать и трубы, и флейты, и скрипки, и постукивать барабан, мерцать фонарики, да, сколько бы ни идти - хоть до Воронежа, до Иркутска, до океана,- полутемный парк, раскрашенный, расцвеченный, перенасыщенный уютом, любовью, обещаниями, ароматом ночных фиалок, французских духов, тины в теплых прудах, финских сосен и наслаждения...
– Может быть,- сказал Николай Павлович, глядя в зеркало,- хотя мне уже трудно вспомнить, как я представлял это в молодые годы. Так можно представлять только в молодые годы, когда ты почти ничем не обременен.
Из настенного зеркала на него глядели двое: первый - он сам, из-за его плеча - декоратор Иван Шумский, не во фраке, не в мундире, не в галунах, а в мешковатом вольном сюртуке по последней моде, приличествующей художникам и актерам. Черные небрежные локоны, свисающие до плеч. В их ореоле круглое лицо с двумя подбородками. В глазах - сосредоточенность и даже вдохновенье, а не подобострастие и ужас ничтожного слуги. Николаю Павловичу это даже как будто нравилось: на Шумском он не испытывал испепеляющей силы своего взгляда. Однажды попробовал, но декоратор не придал этому значения. Государь опешил, даже разгневался, но тут же рассмеялся.
Шумский был ленив и апатичен. Его можно было засечь насмерть, но не переделать. Его поклон, означающий молчаливое согласие, был вежлив, но не более. Он не спорил, не возражал, не пожимал плечами недоуменно, когда вынужден был поступать по капризу или прихоти государя, но лицо его при этом выражало такую скорбь, такая тоска была в его движениях, что легче было махнуть рукой и отступиться, нежели обрекать его на страдание. Никто не мог соперничать с ним в маскарадном искусстве. Его фантазия всегда поражала даже людей незаурядных. Когда после долгих раздумий, колебаний и вздохов в его маленьких сонных глазах загорался огонь, можно было быть уверенным, что нынешний маскарад превзойдет все предшествующие. Небрежным жестом он швырял своре художников свои эскизы и, тяжело дыша, тучный и молчаливый, неторопливо прохаживался по дворцу и парку, наблюдая, как оживают его гениальные прожекты. В один прекрасный день Николай Павлович вдруг понял, что среди множества маленьких и незаметных его слуг Иван Шумский постепенно занял особое место. Они все были точными и покорными исполнителями чужой воли - Шумский был озарен свыше. Иным из художников лучше, чем ему, удавалось сочетание красок, краски под их кистями горели, ласкали взор и тревожили душу. Цветные фонари по их желанию превращали парк в обитель духов и грез. Разноцветные фейерверки, словно соколы, послушно слетали с их рук и расчерчивали ночное царскосельское небо по узорам, предначертанным ими. Они громче покрикивали на мужиков, пуще суетились, впадали в экстаз, напоминающий агонию. Мелочи и детали, секреты красок и всяческих клеев были известны им от рождения, но мысль их, подобно бабочке-однодневке,
В зеркале Николай Павлович увидел себя облаченным в рыцарские доспехи шестнадцатого века, в шлеме с поднятым забралом. Латы позванивали, и скрежетали, и пригибали к полу, но в их холодном блистании был затаен высокий смысл, разгадывать который и восторгаться которым и стекались к царскосельским угодьям вереницы приглашенных счастливцев.
– Как тебе пришла в голову мысль об этом наряде?– спросил Николай Павлович, не скрывая удовлетворения.
– Пришла-с,- буркнул Шумский, поправляя страусиные перья на шлеме.
Один из предшествующих летних маскарадов был покуда на памяти у всех, и не верилось, что Шумский сможет превзойти самого себя. Когда древнеримские колесницы, сверкающие позолотой, медленно влекомые тяжелыми конями, утопающими под ковровыми попонами, поплыли через парк от арсенала до эспланады Александровского дворца в озарении ослепитель-ного фейерверка, скопища верноподданных почти расстилались на мягкой вечерней английской траве в безвольных позах; почти безмолвное, восторженное, что-то похожее на "Ооо... ууу... а!..", упорное, непрекращающееся лилось со всех сторон и поднималось к небу; широко распахнутые глаза ловили каждое движение Цезаря и его окружающих. Голубая туника Цезаря, возвышающегося в первой колеснице, казалась продолжением небес; венок из благородного лавра обрамлял его высокое чело; пергаментный свиток в руке знаменовал надежды, ради которых склонялись ниц его счастливые дети. Николай Павлович хорошо помнил этот вечер. Ощущение подлинности происходящего не покидало его на протяжении всего пути. Мелькали знакомые лица то справа, то слева, то перед мордами коней. Иногда почему-то глухое кратковре-менное раздражение начинало клокотать в нем, но тут же гасло, хотя еще долго потом разноцветные фонари казались тусклее, грохот петард заглушал голоса скрипок, благоухание цветов тонуло в кислой вони пороховых ракет... Наверное, думал он, какой-нибудь одинокий, плюгавый, измученный сарказмом человек, какой-нибудь презирающий всеобщее ликование Мятлев укрывается на глухой полянке, кривит рот и притворяется равнодушным... Но толпа дышала глубоко, с благоговением, и жена Цезаря стояла рядом с выражением царственного величия на бледном, усталом и прекрасном лице.
И опять это "Оооо... а... ууу!..". И неведомые существа на тонких ножках (неужто верноподданные?), взмахивая в нетерпении руками, разгибая ветки кустов, бросались из своих укрытий, из облюбованных беседок сюда, к неторопливым колесницам, чтобы ощутить себя причисленными к этому чуду на веки вечные.
"Оооо... аааа... уууу!.."
Это был минувший маскарад. Благодаря своему великолепию, а главное, доведенной до совершенства основной идее, он и теперь не казался давним. Еще звенели в ушах скрипки, рожки и трубы, еще мелькали перед глазами ликующие маски и озаренные неверным светом раззолоченные колесницы, еще маячил над всеми и он сам - Цезарь, призванный осчастливить, очистить, возвысить свой горький, мятежный, подобострастный и великий народ... Этот маскарад не казался давним, а ведь прошло более четырех лет. И вот теперь изрядно растолстевший Ванька Шумский должен переплюнуть ту феерию, чтобы еще раз с помощью своего искусства утвердить незыблемость Цезаревых установлений.
Рыцарские доспехи были весьма тяжелы. Можно бы было, конечно, использовать облегченные, маскарадные, но Николай Павлович предпочел эти. Вообще, провозглашая что-либо, нельзя выглядеть ненатурально. Толпа должна тебя обожествлять, придворные - подражать и восхищаться, ближайшие сподвижники - понимать и сочувствовать, семья - гордиться. Он создавал все это вот уже четверть века. Выросло новое поколение деловых, четких, несомневающихся исполнителей его воли, что же до жалкой горстки безнравственных, озлобленных неудачников, желающих его империи всяческих тягот из врожденного злодейства и духа противоречия, то и им, в конце концов, не останется ничего другого, как сложить оружие...
За окном расстилался парк, еще пустынный. Солнце только начинало клониться к западу. Вдали у розовых кустов, подстриженных расчетливой рукою, виднелась женская фигурка в наряде небесного цвета, неподвижная и ненатуральная. Желтый зонт в ее руке походил на цветок. Она стояла так уже давно, будто в забытьи. "Кого-то ждет,- предположил Николай Павлович.- Вот дура. Думает, что если за кустом, ее уж и не видно". Под самым окном два гордых рыцаря в сверкающих доспехах вели неторопливую беседу в тени столетней липы. Откинутые забрала открывали красивые, точеные, мужественные лица беседующих. Жесты их были изысканны и легки. Казалось, что их доспехи сооружены из бумаги. Николай Павлович поднял руку, с трудом преодолевая тяжесть металла. Пять лет назад он не придал бы этому значения, ныне же грозные признаки наступающей старости нет-нет да и напоминали о себе. А ведь как будто молодость и не проходила! Да вот уже старший из сыновей, Александр, пребывает в возрасте Христа и стоит там, в тени липы, одетый в железо. Даже Константину, стоящему рядом с братом, минуло двадцать четыре... Какое расстояние!..