Путешествие дилетантов
Шрифт:
В комендантском доме все было на прежних местах, как и тогда, и у него сначала закружилась голова.
Адель сама подавала им питье и еду. Окна были распахнуты. Самовар гудел. Все шло своим чередом, и даже на лице Мятлева появился румянец, а настороженность первых минут исчезла, и опытный в таких делах полковник сразу же определил всему свое место: «А вы, сударь, напрасно отказываетесь жить по–человечески, – сказал он, наливая очередную, – совсем и не нужно в казарме жить… Уж коли вам предложили… Эээ, а вот это и вздор: ну что хорошего среди казарменного смрада? Эк от вас от самого как несет… Это все предрассудки, что вы говорите, милостивый государь. Это у вас там, в Петербурге, можно придавать значение параграфам и уложениям, а у нас это все не в цене: князь – не князь… Да что, я не знаю, как это бывает?…» И спустя полчаса: «Да бросьте вы, ей–богу! Вот, ей–богу, сразу видно, что мало по вас палили! Тут даже, я вам скажу, командующий левым флангом, генерал Барятинский заезжал, новичок, да и тот сразу понял ситуацию. Тут у нас, царствие ему небесное, такой же был, как вы, из несчастных, так генерал ему первый руку подал! Да мало ли там что? Ну, беда у вас временная, ну, неудача, так не помирать же…» И спустя полчаса: «Ах, вы без срока?… Худо это, батюшка. Обычно ведь как? Обычно до отличия в деле, и гуляй… А тут вон, значит, как? Худо, конечно…» – «Подумаешь, – сказала Адель с вызовом, – чего же здесь худого? Помилуют небось…» – «Худо, – сказал полковник, – когда человек знает, что до отличия, тогда он питает надежды, а когда не знает – кончится это когда–нибудь или нет, то тут всякие мысли в голову лезут…» – «Да какие тут еще мысли!» – рассердилась Адель. Они снова молча выпили. «А вот какие, – сказал полковник с безжалостностью пьяного, – тут у нас в давние времена был
Как рано теряет человек надежду, как горько плачет на ее похоронах, с каким трагическим опозданием вдруг осознает, что нет же, вовсе и не умерла, жива, молода и безотказна! Но уж ежели ты это осознаешь и не чувствуешь себя погибшим, так бей в барабан!…
Он кивал полковнику в ответ на его мудрые предостережения, но, вслушиваясь, понял, что комендант рассказывает о собственной жизни. Оказалось также, что Адель не просто кружится, словно потеряв что–то, а медленно вальсирует, забыв про гостя. Все было мирно и прелестно, но чего–то все–таки не хватало, и это немного мучило и даже раздражало Мятлева.
– А почему же его нет? – спросил он у полковника.
– Какие? – не понял комендант, хлопая покрасневшими веками. – Вы чего–нибудь ищете?…
«Да нет же, – подумал Мятлев, – вот дурак какой… Почему я не могу… не имею права…»
– Имею я или не имею?– спросил он.
– Отчего же, – сказал полковник покладисто, – мы всегда рады…
Мятлев поднял глаза и увидел дверь в ту комнату, где когда–то Лавиния металась в жару.
– Ну вот, – сказала вездесущая Адель, задыхаясь от танца, – у вас уже и слезы пошли! В следующие дни какая–то смутная идея не давала ему покоя.
Алексеевский равелин приучил его постоянно размышлять о господине ван Шонховене. Сначала, без привычки, ощущение утраты доводило его до исступления, хотелось кричать, неистовствовать и сокрушать стены, но постепенно от этого же пришло и облегчение. Он вспоминал ее маленькой, одетой в тот самый старенький кафтанчик, брал за руку и уводил гулять, наслаждаясь звуком ее голоса и самоуверенными глупостями, которые она ему выпаливала. Он встречал ее каждое утро и тогда, когда уже неприлично было разговаривать с ней покровительственно, а можно было лишь молча выслушивать и односложно соглашаться, потому что всякое несогласие вызывало такой колкий отпор с ее стороны, такую бурю иронических восклицаний, что постепенно сделало его снисходительнее. Но наступило и такое время, когда ее ироничность оборотилась на нее самое, и ему уже не нужно было прибегать к обороне, а оставалось лишь сдерживать ее беспощадное самобичевание. Затем нагрянула пора банальной внезапной робости, опущенных глазок и почти постоянной краски на скуластых щечках, затем и это минуло, и они вели меж собой тот будто бы равнодушный неторопливый диалог, в котором–то и заключались главные бури. И это придавало ему сил, и он почти не замечал холодных стен, засовов на дверях, решеток на окнах – всех этих неуемных, торопливых устройств, которым предназначалось пригнуть его, пригасить и обезопасить. И с каждым днем, пока он жил средь этих стен, господин ван Шонховен становился все осязаемей и натуральней, и его нешумное дыхание, молчание, шуршание, голос, прикосновение почти без перерывов сопровождали Мятлева. Даже тогда, когда его вызывали на редкие допросы, чтобы спрашивать об уже давно известном, словно ему было что скрывать и утаивать, даже тогда в одном из пустых кресел обязательно сидела эта высокая, хрупкая, могущественная, изысканная, всезнающая женщина, которую он усаживал сам, покуда следователь перебирал свои напрасные бумажки, и она сидела, нисколько не робея, неизменно в том самом платье, которое было на ней в проклятый день на Коджорской дороге. Мятлеву даже казалось, что следователь иногда замечает ее присутствие, потому что лицо его, обращенное в ее сторону, становилось влажным от пота и остолбеневшим, словно так его поразила ее красота. И еще казалось, что этот аккуратный усталый чиновник слышит неторопливый диалог меж ею и преступником, потому что он морщился, крутил головой и говорил в сердцах: «Ваше сиятельство, опять вы чужие слова говорите!…» Но Мятлев твердо повторял сказанное ранее и не собирался в угоду безучастному протоколу предавать любовь господина ван Шонховена. Когда ему оглашали приговор, она сидела рядом и убеждала его, что могущество судей мнимое, что ими руководят испуг и лень, что дорога, которая ему предстоит, – всего лишь дорога, лишь бы не обольщаться вновь относительно шлагбаумов. Затем была дорога. Все та же. Унтер–офицер, сопровождавший его, сидел напротив. Однажды, когда он вышел на какой–то из станций, чтобы распорядиться, Мятлев вдруг разрыдался, впервые, пожалуй, если не считать детства. Он позволил себе эти слезы в одиночестве, стремительные, откровенные, высохшие спустя мгновение, так что унтер–офицер, воротившись, увидел перед собой все то же лицо, под теми же очками, и все те же неведомые помыслы на челе. Она опять была с ним рядом. Молчалива. Видимо, даже ей была не по силам эта новая жизнь. Потом начались первые солдатские тяготы, казарменная вонь, первые выстрелы. Потом пришло, наконец, первое ее письмо, и она вновь заговорила. Его отказ поселиться на отдельной квартире был воспринят офицерами с недоумением. Его громкое имя, былые раны, нашумевшая любовная история, и поединок с обществом, и насилие, учиненное над ним, и вообще тайна, которой он был окружен, – все это к нему располагало и вызывало участие. Но, обремененные своей восхитительной миссией убивать и жечь, погрязшие в военных буднях, приговоренные к скорой и вечной разлуке, эти взвинченные крепостные офицеры, променявшие человеческий страх на безрассудство, и не пытались проникнуть в чужую душу, загроможденную иными предметами, нежели те, которыми пользовались сами. Что было им до тонкостей мятлевского прошлого? Перед ними был один из «несчастных», былой рубака, погоревший на адюльтере, на глупости. Ничего, выплывет, еще разживется флигель–адъютантскими аксельбантами, еще покуролесит, выплывет… «Ну, ну, – говорили они дружелюбно, – поживи в казарме, Мятлев, нанюхайся… Раз у тебя такая цель, поживи, нанюхайся, голубчик… Вы думаете, что это очищает? Он думает, что это очищает… Ну, ну, однако, гляди, брат, чтоб не пожалеть…» Даже господин ван Шонховен брал их сторону, и его нервные, витиеватые строчки негодовали и сокрушались: «…Боже, какая глупость казнить себя столь несправедливо! В чем ты виноват передо мною? Живой, сильный, мудрый, возвышенный, неужели ты способен уподобиться ничтожному монаху, замаливающему свои мнимые грехи постом и унижением? Ты ни в чем не виноват передо мной!… Ты ни перед кем не виноват! Ты вообще не виноват!…»
Однако какая–то тайная, неуловимая идея все–таки поселилась в нем после пьянства в доме коменданта, поселилась и жила. И стоило увидеть, хоть вдалеке, марширующую Адель или полную, дряблую, опустошенную фигуру коменданта, как что–то, пока бесформенное и чужое, тотчас вспыхивало в мозгу, заставляя напрягаться…
Адель была девица странная. Ее неприступность и грубость казались вечными. Ее крепкое тело и не без приятности лицо разжигали многих, но репутация как–то сама собой установилась, проведя запретную черту меж ею и ими. А ей, двадцатилетней необузданной кобылке, должно быть, приходилось не сладко в роли непорочной девы, черт бы подрал ее совсем! Так думал Мятлев, сталкиваясь
Испугавшись, оторопев, мы начинаем отыскивать роковые приметы во всем, что встречается нам на пути, и часто заблуждения заводят нас совсем не туда, куда нам следовало бы стремиться. И Мятлев, пораженный нелепым происшествием этой ночи, увидел себя самого беззащитным перед своенравием провидения. Оказалось, что жизнь, это хитроумнейшее сплетение горячего, движущегося, страдающего, ликующего, самозабвенного, мыслящего, это бесценное нечто, врученное нам однажды на длительный срок (с гарантией, что это на длительный срок), может быть прервана так просто, так внезапно, так унизительно. И вот тогда мы начинаем в панике мирской вспоминать свои небрежные шаги по земле, и расточительные жесты перед окружающими, и необязательные стремления неизвестно куда, и начинаем суетливо нащупывать двери, которые сами же с насмешкой захлопнули однажды за ненадобностью, и пытаемся скликать полузабытые тени своих сородичей, без которых умели обходиться, но без которых страшимся умереть. Но еще хуже, еще тягостней отчаяние, когда, осознавая все это, мы бессильны совершить что–либо себе в утешение, так как наша судьба пребывает в чужих руках… Сидел человек у костра и вдруг исчез, растворился. Та маленькая пулька сделала свое дело. Одинокий щелчок ружейного выстрела, оказывается, не затих. Все где–то пощелкивает, подобно соловью, намекает на скорое расставание. Так, значит, я, приговоренный уткнуться однажды щекой в траву, или в грязь, или в снег, не могу броситься к тебе, обнять тебя, сцепить свои руки у тебя за спиною так, чтобы их уже ничто не могло расцепить?! Не могу?! Я, крепкий, мужественный, еще не старый, переполненный до краев любовью к тебе?… А может быть, вы не понимаете смысла вечной разлуки? Вечной, вечной, черт вас всех побери!… Нас всех вместе с нашей самоуверенностью, гусиной медлительностью, с забывчивостью нашей, с самодовольством, черт нас всех побери!… Накатали, отлили, отшлифовали чертово количество этих круглых пулек, так нет же, холера, они не служат предостережением!… И ты, Мятлев, со старым драгоценным своим рубцом на брюхе будешь носиться, полный дурацких надежд, покуда тебя вновь не стукнет, и уже наверняка… Вырвись, вырвись, друг мой бесценный, из этого крута, скорей, скорей… Найди ее, свою Лавинию, не мешкай, радость моя!…
80
«…апреля 9… 1853 года.
…Сегодня поутру, едва мы вошли в ворота крепости, я вновь увидел знакомые лица встречающих. Среди них – Адель. Можно подумать, что все они дали торжественную клятву присутствовать на каждом акте возвращения войск в крепость. Мне они не показались взволнованными, ни радости я не замечаю на их лицах, ни скорби. Понурые их тени маячат на уже облюбованных местах, и глаза кажутся пустыми. Тогда, в те давние райские времена, присутствуя при сем же, я воображал себе гигантский праздник и даже слышал приветственные клики и грохот оркестровых литавр, а нынче вот сам вхожу в ворота, это меня встречают, на меня устремлены взоры, но что–то тихо вокруг, какое–то недоумение по поводу того, что я вернулся. Стараюсь ступать твердо, по уставу, чтобы не выделяться и чтобы в то же время не напоминать еще одного «несчастного» – Воронцова, который с удовольствием, как я вижу, занимает место, предназначавшееся мне: пешком не ходит – только на телеге, снимает дом, устраивает кутежи, от дозорной службы время от времени увиливает, то есть даже не увиливает, а просто отказывается, и никто его не неволит. Ему, видимо, не так уж нужно замаливать грехи. А у меня хоть и один грех, да мой, собственный и кровоточащий, и даже Она, перед которой я грешен, бессильна сама отпустить мне его.
Не успел я привести себя в порядок, как пришли звать меня на квартиру к Воронцову, отметить возвращение. Любопытная деталь: от «несчастного» посланцем прибыл подпоручик! Видимо, он у Воронцова на денежном крючке – там у них идет крупная игра. Идти отказался, потому что знаю наперед, как у них все там будет, да еще и совестить начнут, что я не так живу, притворяюсь, эпатирую… Даже передавая приглашение, подпоручик успел все же высказаться на мой счет в том смысле, что я слишком опускаюсь, и не чревато ли это… Они все еще помешаны на соотношении голубой крови, воинских доблестей и собственного превосходства над страшным противником, которого сами же с удовольствием величают страшным, чтобы выглядеть в своих же глазах героями.
Что же изменилось в мире, покуда я отсутствовал? Да ничего. Они все те же. Как в Петербурге им было до меня дело, так и здесь. Не исключено, что завтра вспыхнет бунт против меня: и тут я чем–то им не угожу…
Могилка немецкого доктора Иванова на прежнем месте, вполне конкретная могилка, усыпанная цветами от Адели, а рядом – другая, безымянная… Теперь в госпитале другой доктор, тоже одинокий и хмурый… Не дай–то бог попасться ему в лапы!
Не успел я проводить недоумевающего подпоручика, как явилась Адель, одинокая, непонятная, всегда себе на уме. Как я догадываюсь, она не умеет заниматься собой. Ей нужно кого–то лечить, спасать, удерживать, предостерегать, благодетельствовать. Я понял, что она добра, но как–то по–животному, и теперь уже не секрет, что многие этим злоупотребляют. Она спросила, не забыл ли я предостережений ее отца. «Каких?» – не понял я. Она сказала, отводя глаза: «Вы эти глупости выкиньте из головы. Уж раз вам такое на роду написано, то терпите…» Я разнервничался и хотел прогнать ее. Она сказала: «Помните полковника фон Мюфлинга?… Так он ведь за вами был приставлен. Вы–то думали, что все о вас позабыли, а все было наоборот… Спрятаться нельзя…» Эта проклятая дама снова все мне напомнила и отравила целый день! А их в жизни не так уж и много…»
«…апреля 10…
…Что она имела в виду? Уж не пора ли мне вновь собираться в дорогу, пока сердце не разорвалось от тоски по господину ван Шонховену? Мне начинает казаться, что обо мне и впрямь забыли, а дни идут. Меня бросили сюда, не подумав, что дни идут, бросили сюда, в эту крепость, и забыли, закружились, и я с покорностью суслика выполняю нелепые, ошибочные их предначертания, а дни идут… Что я делаю, чем занимаюсь всю жизнь? Оказывается, одним все время, оказывается, пытаюсь бежать куда–то, от чего–то, почему–то. Из Петербурга – в Москву, из Петербурга – в Тифлис, из Михайловки – в Петербург, из крепости – в Петербург, чтобы вновь из него бежать.
Инквизитор Тьмы 4
4. Инквизитор Тьмы
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
рейтинг книги
Темный Лекарь 3
3. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
рейтинг книги
Ведьмак (большой сборник)
Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
По воле короля
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Найдёныш. Книга 2
Найденыш
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
Черный Маг Императора 12
12. Черный маг императора
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
сказочная фантастика
фэнтези
рейтинг книги
Гридень. Начало
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Диверсант. Дилогия
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги

Инквизитор Тьмы 6
6. Инквизитор Тьмы
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Плохая невеста
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Истребитель. Ас из будущего
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Дракон с подарком
3. Королевская академия Драко
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Возлюби болезнь свою
Научно-образовательная:
психология
рейтинг книги
