Путешествие Глеба
Шрифт:
Собачка давно уже была замужем, за инженером полупольского происхождения. Жили они на своей Плющихе в небольшом двухэтажном особнячке, не уплотненном: Мстислав Казимирович был спец, служил в таком советском учреждении, имени коего все равно не запомнишь – охранная же его грамота была много сильнее, чем на Земляном валу.
Собачка встретила мать и Ксану восторженно: еще бы, времена Устов, Калуги, да и этой же Москвы, когда она училась еще на фельдшерских…
– Тетечка, дорогая, я так счастлива… ты у меня будешь в отдельной комнате, все по твоему
Мать поцеловала ее прохладно-ласково, но, правда, была довольна. Да и Собачку любила. Та устроила ее в большой, лучшей комнате, рядом с гостиной. Ксана жалась к бабушке, ей полагалось спать тут же, смиренно на кушетке. Так оно все и вышло. Так и оказалась Ксана невидным охранителем своей «бабушки».
– Ксана, Ксана, ты не робей, – говорила Собачка, – раз ты с тетечкой, ты мой гость, мой друг.
Ксана с тихим восторгом смотрела на эту веселую, полную женщину с румяными щеками, тискавшую бабушку в объятиях. Но не могла развеять своей сдержанной задумчивости.
А Собачка продолжала хохотать.
– Когда я была девочкой, как ты, Глеб любил, чтобы я кота делала, вот так… – и она сжимала с боков свежие свои щеки, щурила глаза, что-то кошачье появлялось в ней, правда.
К завтраку пришел Мстислав Казимирович, высокий, бородатый, довольно красивый, и тоже обнимал мать, хотя мало знал ее: по доверию к Собачке. А потом пил какие-то воды, принимал пилюли, волновался, захлебываясь, говорил о путешествии Глеба и Элли.
– Вы не беспокойтесь, они отлично доедут, у нас из учреждения многие в Берлин ездят, там все превосходно устроено, мы в Германии многое закупаем, и меня самого, очень возможно, отправят в приемочной комиссии.
Он воодушевился, закатывал под лоб небольшие, голубые, вечно нервные и тревожные глаза, и всякие главметаллы, севе-ролесы, промторги, как рой небольших кошмаров, так и летели, пригоршнями, с его языка. Вести общий разговор было невозможно.
– Никому слова не даст сказать, – шепнула Собачка матери. – Но ничего не поделаешь.
Мать была довольно покойна. Еще со времен отца разных инженеров, толпившихся у них в Людинове и Москве, привыкла она слушать не слушая, думая о другом. Мстислав Казимирович не был ей интересен. Она терпеливо ждала конца завтрака, чтобы идти к Глебу.
– Тетечка, тетечка, – говорила Собачка, когда Мстислав Казимирович, выпив последний глоток минеральной воды и с беспокойством взглянув на себя в зеркало (всегда казалось ему, что заболевает), уехал в свой главметалл, – оставайся у нас подольше. Отдохни. Они уезжают в пятницу, а ты поживи здесь недельку-другую, да вообще сколько понравится.
– Нет, нет, спасибо. Мы послезавтра трогаемся.
Почему именно послезавтра, Собачка не знала. Подумала: до отъезда Глеба на вокзал. Но, помня с детства характер «тетечки», не настаивала.
Родители Элли держались на Земляном валу прочно, Глебову мать Собачка звала жить к себе в Москву (но та ни за что не хотела
Глеб и Элли считали (или обманывали себя, бессознательно), что уезжают на год, полтора. Тяжело расставаться, но они оставляют близких устроенными, покидают их временно.
Для Глеба, однако, во всем этом был один слабый пункт: хорошо, мать остается в условиях неплохих, но… мог ли бы он пожертвовать для нее своей деятельностью, свободой?
Вспоминая впоследствии не раз это время, Глеб лишний раз уверялся, что тогда его несла неодолимая сила, ему надо было жить, осуществлять то, для чего он пришел в этот мир – это главное, и этого нельзя было здесь сделать. Значит… что могло его остановить? И он, и Элли летели сейчас безудержно, как бы не по своей воле – он не спрашивал, кому от этого больно.
Мать держалась покойно. С любопытством рассматривала огромную комнату Глеба со сложенною слепым печкой. Поцеловала Элли приветливее, чем раньше – о болезни Глеба все знала уже подробно («она выходила его, нечего говорить».)
Прощаясь, негромко сказал ей:
– Там его берегите. Ну, Господь с вами.
Ксана во всем подражала здесь «бабушке»: тоже не плакала, накануне отъезда ушла только с Таней на Никитский бульвар. Там сидели они довольно долго. О чем разговаривали – неведомо. Вернулись бледненькие, с холодными ручками.
– Я тебе из Берлина сейчас же напишу, – сказала Таня, когда вечером Ксана с «бабушкой» уходили к Собачке (завтра утром уж уезжали).
Таня была серьезна, она сейчас взрослая и все понимает.
Глеб рано утром ушел на Плющиху к Собачке провожать мать. И видение матери на извозчике, медленно отъезжавшем от ворот дома, матери все в той же шляпе со страусовым пером, с Ксаною рядом – они махали ему платочками и скрылись за углом переулка… – вот это видение навсегда в нем осталось: будто не прошлое, а всегда есть, не уехала мать, а уезжает, и где бы Глеб ни был, что бы ни делал и как бы ни жил, мать со страусовым пером всегда уезжает в вечность.
А дома был уже полный разгром. Через два дня и сами трогались. Эти два дня Элли носилась по Москве, целовалась и плакала со своей матерью, сестрами, одним раздаривала остатки вещей, другие приносили чемоданы, примеривая, как бы удобнее укладываться. Шкура медведя с огромной головой и стеклянными глазами, убитого еще отцом в Устах, служившая им ковром, отправилась кончать дни свои к знакомому доктору. Шкаф – к сестре Анне, Глебов письменный стол к приятелю.
Накануне отъезда Геннадий Андреич, кончив занятия в музее, нанял извозчика в Кривоарбатский. Извозчик вез его по знакомой Воздвиженке, чрез Арбатскую площадь, Арбатом. Было почти жарко. Но на всякий случай Геннадий Андреич надел пальто, на голове теплая шляпа, из-под брюк рыжеватые голенища сапог, внизу ярко начищенных.