Путешествие Глеба
Шрифт:
– Таня мне ничего не пишет, что вернется… Бабушка, а, по-твоему, они вернутся? Что они тебе пишут?
По лицу матери прошло недовольство.
– Вернутся, не вернутся… что это за разговоры. Пойди лучше посмотри, готов ли самовар.
Ксана поднялась, бледным пальчиком почесала слегка в волосах, медленно направилась в кухню, во владения Прасковьи Ивановны.
Мать осталась одна. За окном был утихший после метели день, ясный, с бледной голубизной неба, с алмазным блеском наметенного на балкон снега – ветки
Мать давно уже начала недоумевать. Время идет. Вначале считалось – на год, полтора… А уже почти три как уехали. Жили в Германии, Италии, теперь поселились в Париже. По временам пишут, и очень ласково, Глеб присылал даже немного денег. О возвращении же ни слова. «Мама, как было бы хорошо, если бы ты к нам приехала. Мы бы тебя тут отлично устроили» – в таком роде, значит, сами в Россию не собираются.
Тут она и задумывалась. Просыпаясь по утрам очень рано, переворачивалась с боку на бок, не смогла уж заснуть.
Возраст немалый. Увидит ли «сыночку»? Если они не приедут, значит, она… – да, но бросить здесь все, хозяйство, Прошино… За четверть века так вросла в дом этот, во весь склад жизни…
Ведь не вечно же так будет. Надо сберечь, передать «сыночке» – во всяком случае стараться, даже во враждебном стане, когда чуть не каждый месяц отнимают то одно, то другое, и она медленно отступает, защищая каждую яблоню, каждого теленка, поросенка. Ей самой мало что нужно, а вот сохранить сыночке…
До последнего времени сама мысль, что все можно бросить и куда-то уехать, казалась чудовищной. А сейчас изменилось, и резко. Видимо, ее не станут и спрашивать, хочет она оставаться, или нет – прошло распоряжение свыше: всех «бывших» выселять, без разговоров. Для видимости, по суду.
Мать стала просыпаться еще раньше, еще чаще вздыхать и повторять в одиночестве: «О, Боде мой, Боже мой!» – переворачиваясь на другой бок. Но для всех с виду оставалась прежней и со спокойствием философическим выслушивала, что оленьковского барина выселили, из Дуракова Настасью Ивановну тоже, и в таком роде.
Единственный кто был в Москве близкий – Соня-Собачка. Ей обо всем она и отписала. И когда подошел день суда над Прошином, Собачка приехала – три дня назад. С тем же работником Кимкой, последним пережитком прежнего, с которым голосовала Элли за эсеров, в розвальнях, сохранившейся дохе отца укатила она на суд в уездный город. Там являлась представительницей матери.
А теперь долго не возвращалась. Слишком долго. Мать беспокоилась: вчера была метель, такая страшная, ехать-то ведь тридцать верст.
Мать встала и подошла к окну. Термометр, мохнатый от налипшего снега, показывал двенадцать. Два воробья, присоседившиеся на теплой раме,
Из прихожей отворилась дверь.
– Приехали! Бабушка, приехали…
У Ксаны был довольно оживленный вид. За ней ввалилась доха, из дохи улыбались глазки Сони-Собачки, горели румянцем щеки. На голове ее мерлушковая шапка, от нее несет свежестью, зимой.
– Ну вот, тетечка, слава Богу и добралась. Ксана, Ксана, снимай валенки!
Могучая, пышущая морозом, снегом, но и всегдашнею своей жизненною стихией, села Собачка на сундук, под висевший на вешалке верхней одеждой прошлого: заячьим тулупчиком отца, шубою матери с бобровым воротником.
Мать подошла, они расцеловались. Ксана неловко стягивала один за другим валенки. Прасковья Ивановна внесла самовар – он кипел, от него несло и угарцем.
– Чаю… Это я с удовольствием… тетечка, тетечка, если бы ты знала!
– Я тревожилась за тебя. Такая метель, ты ночевала где-нибудь, что ли?
– Погоди, все расскажу. Дай в себя немножко прийти. Она оправляла волосы, прошла к матери умываться.
– Я два дня не раздевалась.
Через четверть часа сидела она уже за столом.
– С чего начинать? Тетечка, с чего начинать уж не знаю… и суд этот, и сама я к тебе чуть жива добрались. Ну, что ли, про суд…
– Ксана. пойди скажи матери, чтобы покормила Кимку, да чтобы рюмку водки дала, из той, что привезла тетя Соня.
Ксане как раз хотелось послушать «про суд», а «бабушка» находила, что именно про суд и не надо.
– Я тебя тогда позову.
«Тогда» – это значило, что без нее расскажут самое интересное. Ксана, однако, забрала свои книжки, письмо, беспрекословно отправилась.
– Суд, суд… тетечка, дорогая, это ж комедия… Горячась, сама себя перебивая, дважды рассказывая (от волнения) одно и то же, Собачка бурно повествовала.
– Ты понимаешь, сидят эти михрютки полуграмотные… и делают вид, что они судьи… Им все заранее предписано, они двух слов связать не умеют. Народным образованием в городе знаешь кто заведует? Бывший пастух! Ну вот, ну вот, тетечка, дела все были о выселениях, и быстро разрешались… некоторые там кланялись, просили оставить коровку, лошадь. А я, знаешь, сидела и кипела. Я всю эту шушеру ненавижу и вот, думаю, не пристало тетечке моей унижаться…
Мать сидела спокойно, несколько бледнее обычного и слегка поигрывала снятым пенсне.
– Ты знаешь, я у тебя не спрашивала, когда уезжала, но я подумала, постаралась представить себе, как бы дядя Коля поступил, как ты… как мой отец покойный… и тетечка, знаешь, может быть, ты будешь недовольна – когда очередь дошла до нас, я сказала, от твоего имени… что мы ничего не просим, от всего отказываемся… хотела было добавить: плюем на вас, да уж так, не добавила, по малодушию. В чеку не захотелось садиться.