Путешествие Глеба
Шрифт:
Смерть вывела отца из всяких земных кругов, крушение прежней жизни привело мать на Плющиху – чрезвычайно приблизило к Земляному валу географически. Но внутренне мало что изменилось. Мать с Ксаной, Прасковьей Ивановной въехали в дом Собачки (квартиру неуплотненную) с обычной своей ровностью и прохладой. Ксана поселилась с ней вместе, а Прасковья Ивановна заняла в кухне положение выдающееся: таких клецок, как она готовила, таких шкварок, а иной раз и «генсиса-можоного» Мстислав Казимирович давно не видел. Это его утешало и радовало. В волнении он закатывал под лоб голубые нервные глаза и тотчас же, перед отъездом в свое учреждение, выпивал какую-нибудь
– Тетечка, тетечка, ты на него не обращай внимания, он вечно лечится! Этого уж не переделаешь. И притом совершенно здоров.
Мать и не беспокоилась. Ни о чем таком она вообще не беспокоилась. Собачка с ней была безупречна. Ни малейших царапин не оказывалось, все-таки это не дом «сыночки». (Собачки дом родственно преданный, но не совсем свой: Мстислав Казимирович даже вовсе не свой. И мать не чувствовала себя вполне дома.)
Она жила внутренним своим миром. Он заключался в судьбе сыночки и его семьи, в известиях от них и проектах – пока одиноких и тайных – как с ними встретиться.
Земляной же вал, при всей близости его, весьма мало входил в ее горизонт.
Также и в жизни Земляного вала появление матери на Плющихе произвело мало действия и последствий не вызвало.
Сообщила об этом Анна: она находилась теперь в полном примирении с родителями. С мужем давно уже разошлась, и ее жизнь все сильнее внедрялась в жизнь собственных взрослых детей и своих родителей. Нечто монашеское и жертвенное появлялось в ее неизменно-прекрасных глазах, у ней подрастали теперь и внуки. Есть о ком пещись: и малые, и средние, и старые – все представительство таинственного круговорота бытия.
С Собачкой она находилась в добрых отношениях. От нее и узнала о переезде матери – у нее с матерью вновь встретилась. Своей собственной матери сказала:
– Ты знаешь, мама, Варвару Степановну из имения совсем выселили. Она живет теперь у племянницы, на Плющихе.
Агнесса Ивановна мотнула своей большой, в мелких кудерьках головой. Небесно-голубые глаза ее повлажнели.
– Как же так, Аничка, из собственного дома?
– Вот ты и поговори с ними, станут они спрашивать или не станут. Бога благодари, что сама тут сидишь еще с папой, хоть и в уплотнении.
– Тише, Аничка… могут услышать.
В глазах Агнессы Ивановны появился страх: вообще-то она не из воинственных, а тут и, правда, кругом кишели жильцы, со своими детьми, сварами, примусами.
Вошел Геннадий Андреич. Он слегка постарел, но одет все так же – в серьезном и солидном духе. Довоенный костюм не сдавался еще.
– Аничка, здравствуй. Рад тебя видеть.
И сняв пенсне, подставил голову для поцелуя.
Анна почтительно приложилась к нему. Отец не был теперь для нее, как некогда, далекой, почти грозной силой. В том общем утеснении, как сейчас жили, вечно угрожаемые, в нужде, бесправии, она острей, чем раньше, ощущала тайную, кровную связь с отцом. Близкая ему по характеру, с чертами властными, теперь весьма ему же и предалась, всей прямой и яркой своей душой. А притом считала, что он сам менялся. («Ты не можешь себе представить, – писала она в Париж Элли, – как папа добр и ко мне, и к внучатам. Сколько внимания в нем открылось, любви…» Элли плакала над этими письмами.)
– Папочка, – сказала сейчас, сияя глазами, – ты, как всегда, подтянут, элегантен…
– Глупости, глупости-с… Какая там элегантность, и к чему она теперь. Я вот принес интересную брошюру, мы получили в музее, от английского нумизматического
Геннадий Андреич был доволен, что встретил тут именно Анну: хоть в нумизматике мало она смыслила, но уважение и почтение к науке унаследовала от отца.
– Ты возьми, прочитай, но потом, непременно мне верни…
На Агнессу Ивановну надежда была слаба. Она восторженно моргала глазами, легко наполнявшимися слезами, но в ее душу монеты царя Митридата входили туго.
– Да, папа, да, конечно… А я вот только что мамочке рассказала: Варвару Степановну, мать Глеба, выселили из деревни. Она теперь здесь.
Геннадий Андреич смотрел на нее не без задумчивости.
– Не удивляюсь. Ничуть не удивляюсь. Всего можно ожидать, и худшего, и худшего-с… Я от этих людей всего жду. Во всяком случае передай Варваре Степановне мое искреннее сочувствие.
Посидев немного, он поднялся, направился к себе в кабинет.
– Когда будешь уходить, – сказал Анне, – зайди ко мне. Я там кое-что припас малышам.
Новая жизнь нелегко давалась Геннадию Андреичу.
От дома остался островок: кабинет, где он спал, комната Агнессы Ивановны да столовая, откуда шла лестница вниз, в полуподвальный этаж. Некогда там помещались «молодцы» кожевенного дела, а теперь кишели всякие насельники, довольно разнообразные. Жильцы занимали и разгороженную на трое залу наверху – любовались там копией Каналетто. Целая семья разместилась в зеленой гостиной, где некогда Глеб и Элли проводили лето перед рождением Тани – и все это журчало, гудело неумолчным шумом, неизбежным и необходимым в таких ульях. И советским служащим, и рабочим, и «полуинтеллигентам» тоже хотелось жить, поскорее вкусить всех сладостей бытия – им представлялось еще это весьма простым и легким.
Разные попадались среди них, и лучше, и хуже, но повсюду готовили на примусах, сушили в комнатах белье, стирали, гладили, ругались, ссорились, мирились. Столовая, хотя и считалась колесниковской, но скорей ее можно было назвать узловой станцией – снизу вверх непрерывно шныряли бабки, бегали дети, проходили к жильцам посетители. Пар от корыт с пеленками то подымался снизу, из подземных царств, то просто, очень откровенно расстилался над маскою Петра и Венецией Каналетто.
Все это с жизненного конца понятно, даже и неоспоримо. Все-таки тягостно: Агнесса Ивановна просто боялась, по ночам запирала дверь на ключ – мало ли кто может забраться и поискать, не спрятано ли чего. Иногда Маркан ночевала у нее, чтобы не было так жутко. Или барон, облысевший, но такой же элегантный, как и прежде, работавший теперь в советском теннисе, пристраивался на ночь на сундучке. Но от Маркана с ее предсказаниями и мраком становилось еще жутче, барон вел жизнь таинственную, полную авантюр – Герцена же Агнессе Ивановне вслух более не читал.
Геннадий Андреич тоже запирался на ночь. Но не из боязни: для порядка. Он ничего никогда не боялся, всегда чувствовал свое превосходство и силу. В ранние годы это выражалось иногда резко: то, что называется крутой характер. Теперь же не только Анна, а и другие, и он сам стали замечать в нем изменение, смягчение. Преодолеть отталкивания от муравейника он не мог – слишком уж это не по нем. Но в жизни его не все было по-старому. Например, стал он ходить в церковь, чего раньше не делал, с удивлением замечая, что церковная служба с ее ритмом, глубоким благообразием, так далеким от хаоса и некрасоты вокруг, действовала успокоительно. Как бы настраивала душу и размягчала.