Путешествие Глеба
Шрифт:
Он испытывал волнение, нервное возбуждение, когда пароход приближался. Оно возрастало, когда изящный «Владимир» проходил внизу, как бы у его ног. Все это необычайно, страшно интересно, там особенные люди, они едут из одних неизвестных краев в другие, и путешествие их проходит среди тех же сказочных мест, как и Овчурино, Никольское, Будаки… (В действительности же ездили маленькие помещики, торговцы из Алексина, какая-нибудь чиновница из Калуги и в «третьем классе» – мужики. Когда «Владимир» под Каширой иль Тарусой садился на мель, этих мужиков сгоняли в мелкую воду, облегченный пароход снимался).
Иногда Глеб даже не выдерживал и сбегал к воде. Взлетали кулички, трясогузки с левого, песчаного
Не только пароходы, но и сама Ока входила в жизнь его, ощущал он ее как живую. Не скучал с нею – целые часы мог проводить при ней. Таская ружьецо, старался подстрелить цаплю – огромную и долговязую, садившуюся на островке. Но она внимательна. Сколь ни старался Глеб подкрасться незаметно, в нужный момент грузно, неуклюже делала она икающие движения – не то бежала, не то бросалась в воздух и тяжеловесно, почти смешно улетала. Любил он и приокских чаек – даже не стрелял их, просто следил рассеянный, небрежный их полет, точно бело-коричневые птицы эти ленятся лететь, машут крылами чуть ли не из вежливости. Они легко садились на воду, покачивались, тихо плыли и вновь, неизвестно куда, улетали. Они были, как все на Оке и в Будаках, волшебные, прелестные.
А тихие раки под камушками в воде? Шныряющая рыбешка? Кулички, кроншнепы на отмелях низового берега, за рекой? Облака, над Окою медленно и сладостно протекающие?
Если подняться от реки дорогою среди рощи, то немножко лишь отойдешь, будут грибы – сколько боровиков! Боровики целыми семьями, тугие, крепкие. Молодые – в коричневых своих круглых шлемах, постарше – с более плоскими головками, бархатно-золотой подоплекой-подкладкой, разрыхленной ножкою. И какой от них запах! – сырости, леса, свежести… Тройной настой жизни.
Радостно ходить с Лизою по грибы, наперегонки собирать их (под водительством кухарки, или Арешкиной жены). В блужданиях по березовым рощам заходили и дальше, к дикому, глухому месту Никольского «верха» – Провальной Яме. Как это жутко! Обрыв, сверху почти отвесный, дальше воронками, крутыми скатами, заросшими мелким кустарником, как в ад сводит в глубину. Туда не спуститься. Там страшно. Живут лисы, барсуки… вот в этих диких склонах, в тишине нечеловеческой, в паутинках занавешивающих роют таинственные звери свои норы, неслышно перебегают там. А из птиц лишь сороки стрекочут – пустынно, глухо. Это считается как бы проклятым местом, Провальная Яма, точно бы нечто провалилось и открыло путь в преисподнюю. Вот сюда бы ночью прийти…
Но об этом даже думать жутко. Там наверно совы стонут, падаль догнивает.
По ночам Глеб и Лиза мирно спали в спаленке будаковской, но вечерние часы стали чудны для Глеба теперь потому, что – наконец-то! – позволили ему гонять с работниками и мальчишками лошадей на водопой и в ночное. Это, разумеется, необычайно! На заре, при лиловеющем сумраке сидеть без седла на каком-нибудь Червончике, держа поводья одной рукой, а другой на всякий случай придерживаться за холку, ощущать под ногами теплые Червончиковы
…Нет, не в небо. Всего только на пар, где будут пастись лошади. Скачка кончается. Глеб спрыгивает, замирая (в волнении, счастье). От Червончика пахнет приятным лошадиным потом, бока потемнели и сильно ходят – запыхался. Лошадей стреноживают («путают»). Теперь в июньской полутьме, под звездами, в блаженном спокойствии, но и усталости, надлежит брести мёжами домой, в Будаки – к ужину с парным молоком, редисками, благоуханным ситным хлебом.
Возвращение медленно. Волоча за собою Червончикову обратку, бредет маленький человек с двумя-тремя мальчишками по родным полям в душно-прелестной, синеющей летней ночи.
А в усадьбе еще не разошлись поденщицы, косари. Арешка раздал уже им четвертаки, полтинники, но они не уходят. Под березами, окружающими усадьбу, усаживаются на бревнах, девки водят хороводы, поют. Среди них одна красавица Марьянка, – и парень Василий, из Овчурина, тоже молодец, силач и красавец. Глебу, впрочем, и вообще казалось, что они все здоровые и сильные, веселые. Он любил смотреть их хороводы – Марьянка с Василием выступали солистами, – любил слушать их пение.
Од-д-на осталась мне уте-ха Мил пла-кать, пла-кать не ве-ле-л!С этими песнями, старыми и заунывными, но исполнявшимися голосами молодыми, полными силы, радости жизненной, входила в него Россия калужская – диковатая, но могучая, чернобровая, сероглазая, в домодельных поневах и красных ластовицах на рубахах, вольная и широкая, как сама здешняя Ока, вся в пении, в быту почти еще патриархальном – в обстановке приокских пейзажей, будаковских берез, Никольского благовеста, духовитых покосов по разным «ложкам» и «верхам», под всегда равными себе звездами. Мать Земля, Мать Россия дышала благодатию своего изобилия и мира.
И когда расходились поденщики, а из дому звали ужинать, то с Оки, под теми же звездами, в наступающей ночи – далекие и протяжные – слышались песни плотогонов. Как тысячу лет назад древляне или кривичи, так сейчас мужички орловские, калужские гнали плоты по Оке в Волгу – к дальнему Каспию. У огонька на плоту, где нехитрое что-то варится в таганке, не такой же ли сидит человек, в лаптях и со спутанной бороденкой, привычный к дождям и хлябям, с речью нехитрою, темной, как и тот, что привязывал некогда за ноги к верхушкам нагнутых дерев князя Игоря в дебрях Полесья?