Путешествие Глеба
Шрифт:
Долго ждали они на полуоткрытой платформе орловского поезда. Дул ветер, сбоку заносило снежком. Они были похожи на одиноких сирот.
Наконец, грозный паровоз, весь в дыму, пару, с огненными глазами, задыхаясь и сердито шипя, подкатил к платформе. Все полезли в вагоны.
Через четверть часа Глеб и Лиза мчались по безмолвным полям России. Привалившись друг к другу, задремывая и просыпаясь, катили мимо весьма знаменитых, как бы святых мест Родины. Может быть, в этот темный час у Козловой засеки, в Ясной Поляне Лев Толстой дописывал «Хозяина и работника». А совсем
Орла не проспали. Без Лизы, без ее женской выносливости, робкой настойчивости Глеб в Орле бы погиб – это было уж в первом часу ночи, когда детский сон непреоборим. Глеб бессмысленно шел по вокзалу, тоже большому и ярко освещенному, ничего не понимал, кроме того, что он в каком-то аду. Все равно куда идти, только бы дойти и сесть.
Было совсем темно, когда Лиза, двадцать раз спросив у кондуктора о радицкой платформе, вывела Глеба из вагона – ему показалось, прямо в ночь. Ничего не видать! Поезд ушел, вкусный, лесной воздух их охватил… вдалеке виднелись огни Брянска. Ни души.
Но за изгородью что-то зашевелилось, в ночном безмолвии длинно вздохнула, пофыркивая, лошадь. Человек появился.
– Это которые в Людиново? Директорские дети? Ну, так-так, приказано вас отвезти. Пожалуйте.
Филипп, номерной из «господского дома» Радицы, взял Лизин чемоданчик и повел их к лошади – до Радицы версты две, там приготовлена и комната. Отдохнут, а часиков в девять и поезд в Людиново.
Филипп говорил просто и приветливо, но и с оттенком почтительности: директорские дети.
Глеб не мог бы, и взрослым, вспомнить лицо этого Филиппа, безвестного человека России, явившегося им тогда неким благовестителем: ибо когда в полной тьме Лизин голос, намученный, но верный, слабо прозвучал: «Мама жива?», то Филипп, запахивая полушубок и садясь на козлы, весело и спокойно сказал: «Слава Богу. Ныне человек был из Людинова, велели вам передать – барыне со вчерашнего дня лучше».
И он тронул лошадь. Санным путем, по каким-то ухабам, мимо елочек, сосен, влекла их лошадка. Все равно куда. Маме лучше. Она жива, будет жить! Лиза тихонько плакала: счастливыми, благодатными слезами.
Через четверть часа лошадь остановилась у двухэтажного дома, вблизи завода. В передней горел огонек.
Дети камнем заснули в комнате господского дома Радицы. Комната эта была старинная, редко обитаемая, с очаровательным запахом долго стоявших вещей, постельного белья, чего-то сыровато-затхлого и необычайно покойного. Здесь можно отдохнуть от всех треволнений этих дней.
Филипп едва их добудился. Но поезд не ждет, и при низком морозном солнце, инее, вкусном колком воздухе, отправились они на той же лошадке на станцию мальцовской узкоколейки. После «казенной» дороги все это было знакомое, свое. Маленький паровозик с трубою кверху шире, в каком-то железном чепчике, с крошечными вагонами подали
Паровоз тонко посвистал и, попыхивая дымом дровец, мирно повез лесами Мальцовщины. Утро было погожее. В окне проходили столетние ели, сосны. По снежным главам их текло солнце утра, выше была бледная зелень неба. Пестро-синие сойки перелетывали, дятлы долбили. Какой иней, седыми ризами, что за глушь, тишь лесов!
На станции Стеклянная Радица в вагон вошел Дрец, в меховой шапке с ушами, теплом пальто с барашковым воротником.
– А-а, барышня… Herr Professor! Ну и-я же и-в Людиново. Вот и хорошо. Мамаше лучше. Дрецу же и-все знает. А то беспокоились. Ну, и отлично. Я тоже в Людиново.
Глеб взбежал по лестнице в бывший свой кабинет, где висела трапеция. В волнении приотворил дверь огромной комнаты в коричневой фанере по стенам, с блистающим паркетом. Эту комнату хорошо знал. Теперь за ширмами стояла кровать. У окна, в кресле, похудевшая, с темными провалами под глазами сидела мать – еще полубольная, но живая, настоящая.
Глеб обогнал Лизу. И повис у матери на шее. Прежде в таких случаях его царапала булавка брошки с бриллиантиками, но теперь мать была в белой ночной кофточке. Он ее целовал, а она шептала: «Сыночка… ну, вот, сыночка», – гладила по большой голове и тоже целовала.
Оторвавшись от нее, он дал место Лизе. Сам же, пофыркивая, сильно дыша, со странным напряжением прошелся по комнате кругообразно. Лицо отца, с рыжеватой бородой, тоже взволнованное и такое свое, мелькнуло перед ним в этом церемониальном марше. Глеб готов был закричать или заплакать… но не сделал ни того ни другого. Он просто как-то пролетел в новое свое состояние, нормальное и счастливое, когда мать здорова и все в Людинове в порядке. Да, да, огромный милый дом, за окнами снежное озеро. Коньки, охота, рисованье.
…После первых волнений встречи все понемногу стало налаживаться. Лиза устроилась с матерью. Глеб по-прежнему жил в комнате, где трапеция, а спал внизу с отцом в кабинете. Тимофеич, подавая в стеклянной столовой, по-прежнему надевал белые вязаные перчатки. Когда надо было отцу ехать на завод, докладывал, как о деле государственной важности:
– Лошадка подана-с.
Вновь стал доноситься из залы Бетховен, Шопен из-под пальчиков Лизы. Дрец и Павел Иваныч являлись к обеду. Отец, чокаясь водочкой, приговаривал: «Чи-и-ик!» Дрец отвечал ему: «Клопе и отделка!»
Глеб мгновенно вошел в эту жизнь, точно для нее был и создан, а Калуга, дом Тарховой, гимназия, Красавец оказались неприятным сном, тотчас и сгинувшим. Наоборот, здесь сидеть, в светлой комнате второго этажа, с окном в заснеженный сад, срисовывать Коробочку из альбома Боклевского, потом вспрыгнуть на трапецию и, держась за веревки, покачиваясь на ней, как на качелях, мурлыкать вполголоса: –
Едем в море варя-яга, Иль на острове Сант-Я-а-аго!