Путешествие Глеба
Шрифт:
это есть жизнь. Рядом комната матери: та, где жила и откуда уехала Софья Эдуардовна. Как связано все это с тем жарким летом, пожарами, серыми глазами Софьи Эдуардовны, музыкой… И куда исчезла Софья Эдуардовна со своими длинными пальцами, красными пятнами на щеках, не совсем красивая, но такая чудесная?
Сейчас там, за дверью, в кресле у окна мать. Иногда она уже встает, ходит немного, берет толстый журнал в красной обложке с изображением, в славянском стиле, некоей арки, и читает Боборыкина, роман «Василий Теркин».
Из слов отца, Лизы Глеб понял, что мать,
Но сейчас все по-другому. И мать, и светлый, молчаливый дом, принадлежат иному миру, очень радостному. Глеб вполне в нем укрепился. Неужели важный мальчик, рисующий в людиновском доме, катающийся на коньках в оленьей шапке и романовском полушубке, бродящий в парке с ружьецом, подкарауливая сороку – все тот же Глеб, что мучился из-за экзамена, чувствовал тщету свою и одиночество в гимназии, страдал от наказания?
Глеб старался не думать о той странной, грустной и тяжелой жизни, которую вел в другой стране, называвшейся Калугой. Впрочем, ему и не очень думалось. Попросту он снова жил.
На второй день Рождества мать спустилась вниз уже в обычном своем платье, с брошкой. Теперь, если броситься к ней на шею, то можно и оцарапаться. Глеб, впрочем, не бросался. Все вошло в колею, он принимал как должное, что мать выздоровела, да и вообще что здесь в Людинове должен жить по-настоящему, быть счастливым.
…Несколько новостей сразу скрестилось в эти дни в доме людиновском. Из Киева брат Петр написал отцу, что заболела гостившая у него бабушка Франя. Из Дядькова получилось сообщение, что по губернии едет губернатор и в пятницу будет в Людинове. Его надо принять, показать ему завод и отправить дальше. Третья весть была для Глеба самой важной: верстах в тридцати от Людинова обложили лосей, и к великому его удовольствию (хоть он и старался скрыть это), отец решил взять и Глеба на облаву.
Может быть, для отца и не так размещались известия, все же и он занялся более всего охотой. Для губернатора наспех послали за вином в Жиздру, мать размышляла, хороша ли будет индюшка, какое свертеть мороженое. А отец с Глебом готовились к охоте как к войне. Дело, правда, не шутка: ехать вдаль, зверь немалый и редкий. Приходили и Дрец, и Павел Иванович совещаться и обсуждать: сколько брать патронов, как одеться, кому с кем ехать.
Кабинет отца обратился в мастерскую. Лежали разобранные ружья, смазывались курки, собачки, промывались стволы, протирали их насухо так, чтобы блестели внутри как зеркало. Самое интересное это лить пули. Свинец плавили в чугунной чашке с длинной ручкой вроде кочерги – тут же в камине на огне или углях. На дне чашки копилось нечто светлое и тяжкое, сребристо-жидкое, как ртуть, кое-где в чешуйке шлака. Это расплавленный свинец. Его льют в пулелейку – особый инструмент с дырами для наливанья. И когда свинец остынет, пулелейку разнимают, из нее падают столбики еще теплого металла: он и будет разить зверя, надо лишь его еще загладить, обточить швы.
Глеб
Губернатора ждали в среду, а на четверг назначалась облава. Глебу это совсем не нравилось.
– А вдруг он возьмет да и останется в четверг?
– Нет, братец ты мой, у него все расписано, – говорил отец, покуривая. – В среду вечером должен в Жиздру выехать.
Глеб все-таки опасался. Ведь он губернатор. Что захочет, то и сделает. А во всяком случае, испортит им последний день перед охотой. Мало ли, можно было бы еще патронов наделать, про запас…
В среду на двор людиновского дома въехало несколько троек: точно свадебный поезд. Глеб с Лизой смотрели с любопытством, не без трепета, из окна верхней большой комнаты. Двор наполнился полицией. Заиндевелые урядники в башлыках, с багровыми от мороза лицами, худенький становой в серой шинели, исправник, грузный, в огромном тулупе сверх шинели, какие-то господа в шубах из Дядькова, отец на подъезде… – наконец, из самой нарядной тройки, в расписных санях Тимофеич и два урядника высадили человека с небольшими бакенбардами, еще не старого, в дорогой шубе. Отец почтительно с ним поздоровался.
– Губернатор! Губернатор! – зашептала Лиза, бледнея. У Глеба тоже сжалось сердце – разумеется, было, как он говорил, «страшновато», или «играние в груди». Но он сделал вид, что ему безразлично: хоть бы царь.
В эту среду столпотворение вавилонское происходило в доме людиновском. Все наехавшую ватагу надо было накормить, рассортировать, разместить… Становой не мог находиться в комнате, где обедает губернатор…
…Глеба, несколько оледенелого, подвели в зале к человеку, с бакенбардами, отец сказал:
– Это мой сын.
Глеб поклонился и «шаркнул ножкой». Губернатор рассеянно-ласково подал ему руку, потрепал по голове.
– Будущий охотник, – сказал отец. – Ныне калужский гимназист.
– А! А! Отлично.
Губернатор спросил, как он учится. Узнав от отца, что хорошо, кивнул благожелательно. Подошел чиновник особых поручений, лысоватый, картавящий, – потом какие-то инженеры окружили их. Глеб благополучно отступил. «Хорошо, что отец не сказал про завтрашнюю облаву. Гимназистам охотиться запрещается…» – Глеб, по своему обыкновению, думал, что губернатору он так же интересен, как себе самому или матери.
Обедали с Лизой одни, наверху – тоже к общему удовольствию. Лиза боялась, что после обеда придется играть губернатору на рояле. Но сейчас они мирно и роскошно угощались: губернаторская индюшка, воздушный пирог, ананасы, мороженое их не миновали. Снизу же доносился шум голосов, движение людей, сидящих в стеклянной столовой, за раздвинутым столом, чоканье, иногда смех…
Лиза все-таки угадала. Губернатор оказался любителем музыки, а отец, после шампанского, проговорился, что дочь у него музыкантша. Когда с кофе и ликерами перешли в гостиную, губернатор пожелал ее слушать. Отступать было поздно. Мать отправилась за ней наверх.