Путешествие из Дубровлага в Ермак
Шрифт:
Сюжет строился вокруг незримого столкновения двух персонажей, двух Александров - террориста Ульянова самодержца Романова.
Помню, Александр III был представлен мною хорошим человеком - верным слову, добросердечным, исполненным чувства долга перед руководимой державой и, что крайне редко у Больших Господ, осознанием собственной неполноценности и ограниченности. Вот три эпизода, объясняющие читателю, что меня привлекло в герое недописанного романа:
– когда родился сын, будущий Николай II, царь записал в дневнике: "Это самый святой момент в жизни человека"
– в миг коронации Александр III заплакал перед народом - от сознания ответственности, которую Бог возложил на него за этот народ.
– бывало, что обер-прокурор А. Кони кассировал (опротестовывал) приговоры, что суды выносили, согласно высказанному высочайшему
В 1887 году Александр III, человек мало образованный и неумный в обычном смысле этого слова, но "умный сердцем" (С. Витте), столкнулся с одним из самых благородных и необычайно талантливых юношей России- с Александром Ульяновым. Ценой жизни тот завоевал право, столь редкое и ценимое в России, - быть услышанным на высотах трона.
...Посылая бомбистов к царской карете, Ульянов, оказывается, ощущал себя в чем-то даже защитником монархии: предрекал в послании на "Высочайшее имя" будущую пугачевщину и кровавый разбой, жертвами которого падут самые дорогие люди другого Александра, дети его и внуки. В такой же камере (может, в той же, в моей? Почему не запомнил - или не узнал - ее номера) он обращался к царю: "Остановитесь! Измените путь! Я вижу на нынешней дороге погибель вас и детей ваших..."
Император наложил резолюцию: "Фантазия больного воображения..."
Это историческое непонимание друг друга - с одной стороны, практиков власти, с другой - интеллигентов, казалось мне судьбоносным явлением в России. В переломный день 14 декабря 1825 года власть вдруг поняла, как ей справляться с мыслящей оппозицией: надо расстрелять ее из пушек (мысль А. Белинкова). С того дня преимущества физической силы казались ей настолько очевидными, что российские правительства как правило пренебрегали всеми предостережениями и размышлениями интеллигентов (любых! К братьям Аксаковым или к Достоевскому на высотах трона прислушивались не более, чем к Добролюбову или Салтыкову-Щедрину).
Итак, власть уповала на возможности, как теперь выражаются, "силовых структур". А что интеллигенция? Она составляла проекты, подвергая их испытаниям и проверкам лишь мысленно, на бумаге. В романе о двух Александрах мне хотелось показать пагубность этого параллельного развития - для всех. Лишенная практики государственного строительства, интеллигенция предавалась утопизму, и любой красиво составленный отечественный и особливо иноземный прожект казался ей руководством к немедленному действию. Западные схемы, например, осторожно обкатывались, прилаживались к реальной общественной ситуации в местах своего рождения - и всеобъемлюще воплощались потом на живом теле России. А параллельно и одновременно шла деградация власти. Лишенная моральной поддержки интеллигенции, власть теряла не только новые, плодотворные идеи для возможных расчетов - но без авторитета в кругах интеллектуалов она теряла уважение в кругу подданных, "гипноз власти", который один дает верхам возможность легко осуществлять их намерения. Без уважения в кругах интеллигенции власть, как ни парадоксально, переставала уважать и самое себя; без поддержки "оторванных от жизни бумагомарак" она почему-то видела в себе не устой порядка, а некую камарилью, объединенную идеей добывания "сладкой жизни" для себя и своих. Но защищать "сладкую жизнь" ценой жизни никто не будет - и в миг, когда для защиты правопорядка требовалось призвать защитников "на смертный бой", царь обнаружил, что его не желают защищать даже те, кто без него не мог существовать. Физическая сила вдруг растворилась неизвестно как - как кусок рафинада в горячем чае.
Вот такой роман я писал перед арестом. И вдруг волею судьбы автор попал на тот головной участок, где российские интеллигенты контактировали с государственными дельцами - в следственный кабинет (потом - в судебный зал). Здесь обменивались опытом идеалисты с практиками, здесь мечтателей обучали принципам реальной технологии власти... Итак, я оказался в пункте, который надо было хорошо познать, чтоб написать тот роман.
Интеллигент знакомится с "практикой"
Я впервые изучил "практику", работая со следователем Валерием Карабановым.
Сравнительно молодой (лет, виделось, 30 с небольшим), весьма неглупый, ко мне относился неплохо и понимал достаточно много. И он же, человек, которого
Валерий Павлович был преисполнен горделивого превосходства: дескать, вот интеллигент "за ним" сидит, писатель, а так оторван от реальной жизни, ну, примитивных вещей и то не знает.
Подчеркиваю: от природы он человек с хорошими задатками, и незлой, а ко мне так вообще относился с явной симпатией ("Вы, Михаил Рувимович, похожи на моего близкого друга, тоже юриста. Он покончил жизнь самоубийством"). На одном из последних допросов признался: "Чего я боюсь? Что в Мордовии вы озлобитесь. Сами понимаете, кто туда поедет работать. Разве способный человек в органах отправится в такую глушь..."
Побывав в зонах и хорошо узнав многих коллег Карабанова по ГБ и с ними там "поработав", я смог проверить суть этих опасений. Нет, Валерий Павлович, столичные коллеги были много хуже мордовских провинциалов...
Мордовские люди - кто они? Во-1-х, "контролеры по надзору" (попросту надзиратели). Обычные колхозники. Вот на ЖХ 385-17-А служил некий седоголовый толстяк-надзиратель. Про него говорили, что был он в прошлом офицер МВД, совершил убийство, за которое его разжаловали в прапорщики. Придирался к зэкам невероятно, въедливо, даже кличку получил - "Зверь". И вдруг в один день переменился: стал покладистым, ленивым, ничего не замечавшим ментом... Причина преображения? Перешел черту пенсионного возраста. Больше не требовалось стараться на постылой службе, силу можно было тратить на приусадебном огороде, на сенокосе...
Конечно, сельский хулиган, драчун или, наоборот, кулак-держиморда оставался на лагерной службе собой... Было б удивительно, если б в тюремно-лагерные кадры шли исключительно хорошие люди! Но правда и то, что вне зоны, с односельчанами, они вели себя хуже, чем с зэками... Меня поразило как раз большое число неплохих людей на этой "собачьей работе".
Оговариваю сразу: людьми неплохими они обнаруживали себя, только оставаясь с нами один-на-один.
Два примера.
В период нашей стодневной "Статусной акции", забастовки с требованием признать за нами международные права политзаключенных, нас почти сто дней держали в карцерах. В ту мягкую эпоху максимальный срок карцерного наказания определялся в 15 суток. Ergo, нам давали некое количество "суток ШИЗО" (по усмотрению начальника), выпускали в зону на несколько часов (иногда сжимавшиеся до 40 минут!) и за "новое нарушение" сразу сажали в карцер на новый срок. Однако бывалые зэки даже и за 40-минутный перерыв успевали чем-то подкрепиться: сварить бульонные кубики, слопать тарелку лапши, кусок "колбасного сыра", иногда поглотить целых сто грамм маргарина. Это служило немалым подспорьем для зэков, которые, кроме обычного карцерного режима (питание в карцерах идет через сутки, а в голодные сутки полагалась только пайка хлеба с кипятком), мы проводили еще серию голодовок протеста, приуроченных к открытию Белградского совещания 35 государств Европы и Америки (по случаю открытия совещания мы торжественно отголодовали четверо суток). Но среди "статусников" имелось трое обитателей "тюрьмы в квадрате", так называемых "помещений камерного типа" (ПКТ), лидеры акции - Паруйр Айрикян, вожак подпольной Национальной Объединенной партии Армении, Владимир Осипов, редактор "самиздатских" журналов русских националистов "Вече" и "Земля", и Вячеслав Чорновил, признанный вожак украинских национал-демократов. Когда у этой троицы завершался срок отсидки в ШИЗО, их переводили не в зону, а в камеру напротив - в тюрьму ПКТ. Условия там получше карцерных (давалась постель на ночь, был радиорепродуктор, разрешалось получить две книги из библиотеки на неделю), но, конечно, возможность насытить живот в ПКТ много скуднее, чем то, что мы, простые карцерники, урывали на зоне.