Путешествие на край ночи
Шрифт:
— Неужели вы вправду сошли с ума, Фердинан? — спросила она меня в один из четвергов.
— Сошел, — признался я.
— Значит, здесь вас будут лечить?
— От страха не вылечишь, Лола.
— Неужели вы так сильно боитесь?
— Больше, чем вы думаете, Лола. Боюсь так, что если впоследствии умру своей смертью, то не желаю, чтобы меня сожгли. По мне лучше лежать в земле и спокойно гнить на кладбище: вдруг я еще воскресну? Почем знать? А сожгут, тогда уж конец, совсем конец, понятно, Лола? Что ни говори, скелет еще малость похож на человека. Он скорей оживет, чем пепел. Пепел — это конец. Ну, что скажете? Это же война, верно?
— Ох, вы же действительно трус, Фердинан. Вы мерзки, как крыса.
— Да, я действительно трус, Лола, я не принимаю войну и все, что с ней связано. Я не лью из-за нее слезы. Но я не смиряюсь. Не хнычу о себе. Я не принимаю войну целиком, не принимаю людей, имеющих к ней касательство, я не желаю иметь ничего общего ни с ней, ни с ними. Пусть их девятьсот девяносто пять миллионов, а я один, и все равно, Лола, заблуждаются они, а прав я, потому что я один знаю, чего хочу: я больше не хочу умирать.
— Но нельзя же отказаться от войны, Фердинан. Только сумасшедшие и трусы отказываются от войны, когда отечество в опасности.
— Тогда да здравствуют сумасшедшие и трусы! Вернее, да выживут сумасшедшие и трусы. Помните вы, к примеру, как звали
Когда Лола обнаружила, с какой откровенностью я хвастаюсь своим постыдным состоянием, она утратила ко мне всякую жалость. И окончательно прониклась презрением.
Она тут же решила со мной порвать. С нее за глаза довольно. Когда я вечером проводил ее до проходной нашего заведения, она меня не поцеловала.
Она решительно не допускала мысли, что приговоренный к смерти может не чувствовать в себе призвания умереть. Когда я поинтересовался у нее, как там с нашими оладьями, она даже не ответила.
Вернувшись в палату, я застал Зубрёжа у окна в окружении кучки солдат: он пробовал очки, защищающие глаза от света газовых рожков. Эта мысль, объяснил он нам, осенила его на берегу моря во время отпуска, а поскольку сейчас было лето, он собирался носить их днем в парке. Парк был огромен и надежно охранялся нарядами бдительных санитаров. На другой день Зубрёж настоял, чтобы я вышел с ним на террасу проверить его замечательные очки. Ослепительный день бил Зубрёжу в глаза, защищенные матовыми стеклами. Я заметил, что ноздри у учителя почти прозрачные, дыхание — учащенное.
— Друг мой, — доверительно сказал он мне, — время идет, но работает не на меня. Совесть моя недоступна для угрызений: я, слава Богу, от стеснительности избавился. В нашем мире преступление в счет не ставят — от этого давно отказались, да, давно, — в счет ставят промахи. А я, по-моему, совершил-таки промах, и непоправимый.
— Воруя консервы?
— Да. Представьте себе, я думал, что это отличная уловка. Пусть я выберусь из-под огня позорным способом, зато останусь цел, вернусь в мирную жизнь, все равно как после глубокого нырка выплываешь, обессилев, на поверхность моря. Мне это почти удалось. Но война, решительно, длится слишком долго. А чем дольше она тянется, тем трудней представить себе личность, достаточно отвратительную, чтобы внушить отвращение отечеству. Оно теперь приемлет любые жертвы, кто бы их ни приносил, любое пушечное мясо. Отечество стало бесконечно неприхотливым в выборе своих мучеников. Больше для него уже нет солдат, недостойных носить оружие и, главное, умереть с оружием в руках и от оружия. По последним сведениям, из меня хотят сделать героя. Похоже, мания человекоубийства сделалась совсем уж неуемной, раз начали прощать кражу банки консервов. Да что я говорю — прощать! Нет, забывать! Конечно, мы приучены постоянно восхищаться колоссальными бандитами, чью роскошь мы все поголовно чтим, хотя их существование, если к нему присмотреться, представляет собой бесконечную вереницу ежедневно возобновляемых преступлений. Но эти люди наслаждаются славой, почестями, могуществом, а их злодейства освящены законом, тогда как история — вам же известно, мне платят за то, что я ее знаю, — на всем своем протяжении учит, что безобидная мелкая кража, особенно жалкого съестного вроде куска хлеба, ветчины или сыра, неизбежно навлекает на виновного несмываемый позор, бесповоротное отторжение от общества, самые тяжкие наказания, автоматическое бесчестье и неискупимый стыд, и происходит это по двум причинам: во-первых, правонарушитель такого сорта обычно живет в бедности, а подобное состояние само по себе предосудительно и недостойно; во-вторых, его проступок в известном смысле молчаливый упрек обществу. Когда нищий ворует, он как бы индивидуально возвращает себе с помощью хитрости уворованное у него, понятно? До чего мы этак дойдем? Заметьте, за мелкую кражу во всех концах света карают с особой строгостью, и это не только мера социальной защиты, но, кроме того и главным образом, суровый урок всем несчастным: пусть не забывают свое место и касту, а надрываются на работе, радостно соглашаясь из столетия в столетие и во веки веков околевать от нищеты и голода. До сих пор, правда, у мелких воров оставалось в нашей республике то преимущество, что бесчестье лишало их права носить патриотическое оружие. Но уже завтра такой порядок изменится, и я, вор, вернусь на свое место в армию. Таков приказ. В высших сферах решено пройтись губкой по тому, что там именуется «моим заблуждением», и, заметьте, именуется так из уважения к чести моей семьи. Какое великодушие! Я спрашиваю вас, приятель, разве честь послужит моей семье ситом, которое будет пропускать французские пули и задерживать немецкие? Нет, таким ситом стану я, только я, верно? А когда я подохну, разве честь моей семьи воскресит меня? Да, я уже сейчас представляю себе свою семью, когда пройдет война, потому что все проходит. Я вижу, как погожим воскресеньем они весело резвятся на летней лужайке. А в трех футах под ними будет разлагаться протухшее мясо их папочки, киша червями и воняя гаже, чем кило дерьма после Четырнадцатого июля [18] . Удобрить борозду безвестного пахаря — вот истинное будущее подлинного солдата! Эх, приятель, уверяю вас, наша жизнь — всего лишь гигантское издевательство над жизнью. Вы молоды. Пусть эти минуты ясновидения заменят вам целые годы опыта. Слушайте меня хорошенько, приятель, и не клюйте больше, безотчетно и бездумно, на самый опасный и блестящий крючок, на который ловит вас смертоносное лицемерие нашего общества: «Сочувствие к участи и положению неимущего…» Говорю вам, простофили, дурни, вечно избитые, ограбленные, истекающие потом в этой жизни, предупреждаю вас, что, если сильные мира сего проникаются к вам любовью, значит, они собираются превратить вас в пушечное мясо. Это безошибочный признак. Все начинается с нежных чувств к вам. Насколько помнится, Людовик Четырнадцатый, тот по крайней мере откровенно плевать хотел на свой добрый народ. Людовик Пятнадцатый — тоже. Он им анальное отверстие себе подтирал. Конечно, в те времена жилось трудно — беднякам вообще никогда сладко не живется, но из них хотя бы не выжимали кишки с таким же упорством и ожесточением, с каким это делают нынешние тираны; говорю вам, залог покоя маленьких людей — презрение сильных мира сего, думающих о народе только из корысти или садизма. Философы — запомните это, пока мы здесь, — вот кто первым начал рассказывать басни доброму народу. Он-то, кроме катехизиса, ничего не знал. А они объявили, что намерены просветить его. О, они открыли ему немало истин. И каких! Блистательных! От них ослепнуть было можно. Вот это да! — поверил добрый народ. Вот это да! Это как раз то, что нам нужно. Умрем, как один, за это! Народу
18
14 июля, День взятия Бастилии — национальный праздник Франции, сопровождаемый, естественно, обильным угощением.
19
Карно, Лазар (1753–1823) — французский политический деятель, член Конвента, военный министр, прозванный «Организатором победы».
20
Дюмурье, Шарль Франсуа (1739–1883) — французский генерал, разбивший при Вальми 21 сентября 1792 г. во главе армии, состоявшей из волонтеров, прусские войска. В 1793 г. перешел на сторону противника.
21
Это пошло на пользу всем… — Здесь иносказательно: коммунистическому режиму. Образ восходит к героине одноименного романа (1921 г., переработан затем для театра) Пьера Мак Орлана (1882–1970), этакой большевистской Жанне д'Арк, поднимающей советские войска на завоевание Европы. У Селина сознательный, видимо, анахронизм: дело происходит в войну 1914–1918 гг., а персонаж использует образ, созданный в 1921 г.
22
Баррес, Морис (1862–1923) — французский писатель, проповедник национализма и реваншизма.
Тут Зубрёжа позвали из глубины сада: главный врач неотложно требовал его через дежурного санитара.
— Иду, — ответил Зубрёж и успел только сунуть мне черновик речи, которую на мне же и опробовал. Актерский прием.
Больше я его не видел. Он страдал общим пороком всех интеллектуалов — пустословием. Парень знал слишком много, и это сбивало его с толку. Ему всегда требовались всякие фокусы, чтобы взбодрить себя, когда надо было на что-нибудь решаться.
Сейчас я редко думаю о том вечере, когда мы расстались с Зубрёжем: это было давным-давно. Но все-таки вспоминаю. Дома предместья, окружавшие наш парк, вырисовывались тогда особенно отчетливо, как это бывает с любыми предметами в первых сумерках. Деревья как бы вырастали в тени, вздымаясь к небу, где они сливались с ночью.
Я никогда не пытался узнать, что стало с Зубрёжем и действительно ли он «исчез», как поговаривали. Но если это правда, тем лучше.
Семена будущего сволочного мира прорастали еще в самой толще войны.
Чтобы угадать, какой станет наша жизнь, эта истеричка, достаточно было посмотреть, как она неистовствует в кабаке «Олимпия». Внизу, в длинном подвале-дансинге, искоса подглядывавшем за тобой сотней зеркал, она трепыхалась в пыли и отчаянии под негро-иудео-саксонскую музыку. Британцы вперемешку с черными. Повсюду на алых диванах курили и орали меланхоличные и воинственные левантинцы и русские. Их мундиры, полустершиеся теперь в нашей памяти, были ростками сегодняшнего дня, который покамест все еще созревает, но мало-помалу тоже превратится в кучу перегноя.
Каждую неделю, раздразнив в себе вожделение несколькими часами, проведенными в «Олимпии», мы всей компанией отправлялись с визитом к нашей бельевщице, перчаточнице и книгопродавщице мадам Эрот в тупике Березина за «Фоли-Бержер»; теперь его больше не существует, а тогда девочки выводили туда собачек на поводке делать свои дела.
Мы ходили к ней искать на ощупь свое счастье, которому яростно угрожал весь мир. Желаний своих мы, конечно, стыдились, но привередничать не приходилось. Отказываться от любви еще трудней, чем от жизни. В этом мире так уж повелось: то убиваешь, то любишь — и все разом. «Я тебя ненавижу! Я тебя обожаю!» Ты защищаешься, тешишь себя надеждой и отчаянно силишься любой ценой передать жизнь двуногому существу следующего века, словно так уж неописуемо приятно знать, что у тебя будет продолжение и это, в конечном счете, обеспечит тебе вечность. Целоваться — как почесываться: хочется во что бы то ни стало.