Путешествие. Дневник. Статьи
Шрифт:
Мне кажется, что все это выдумано; но, надеюсь, согласятся, что выдумка недурна и что из нее можно бы кое-что сделать. Дай-то бог! давно уж мне не приходило ни одной творческой мысли. Статейка переведена из «Freimuthige».[504]
В 27-й книжке занимательно письмо к Коцебу от его сына из Японии[505] (от Морица ли или Отто, неизвестно: издатель говорит, что оба они были в Японии; странно, что Мориц Астафиевич, короткий мне приятель, никогда мне не упоминал о своем путешествии в Японию).
11 августа
Переписал начало четвертого действия «Ричарда III». Нет ничего жалостнее и в то же время прекраснее описания смерти несчастных малюток, Эдуарда V и брата его, Дюка Йоркского.
Недурны в «Вестнике» статьи Телассона о живописцах.[506]
12
В дурном и глупом, когда оно в величайшей степени, есть свой род высокого — le sublime de la betise,[507] то, что Жуковский называл «чистою радостию», говоря о сочинениях Х<востова>. Без всякого сомнения, не в пример забавнее прочесть страничку, другую Х<востова> или Тредьяковского, нежели страничку же какого-нибудь Василия Пушкина или Владимира Измайлова: [508] первые иногда уморят со смеху, вторые наведут скуку и — только. От доброго сердца хохотал я, перечитывая басню Евстафия Станевича;[509] спрашиваю, кто не рассмеется при стихах:
«Дон! дон!
Печальный звон!
Друзья, родные плачут,
А черви скачут».
Сверх того, важное лицо почтенного автора, которое при этом воображаешь, лицо человека, вовсе не думавшего шутить, необходимо должно увеличить в читателе невинную веселость.
В довольно плохом рассуждении «О том, что сделано в России для просвещения и пр. от времен Рюрика до Петра Великого»[510] — замечательное известие: царь Алексей Михайлович не принял послов Кромвеля и оказал помощь (полагаю, денежную) Карлу II, изгнанному из отечества. Такая черта приносит величайшую честь государю, который один не был ни другом, ни родственником несчастного Карла I, а между тем пристыдил благородною твердостию всех современных монархов Европы, поклонявшихся могущему протектору и пожертвовавших ему Стюартами, с коими все, они были в родстве, а многие и в союзе и в дружбе.
13 августа
Был в бане. Получил письмо от сестрицы Юстины Карловны и племянниц Сашеньки и Тининьки.
В 27 книжке «Вестника» статья «О великом годе», сочинения Бернарди;[511] из сей статьи замечу следующее: великим годом называется период, содержащий в себе время между началом движения большего или меньшего числа светил с замеченных точек или с известных аспектов — и между возвращением их на те же точки или на те же аспекты. Солнце и луна возвратятся вместе под аспекты, под коими теперь находятся, через 19 лет и в тот же день, как ныне: этот великий год принесен Метопом с востока в Грецию. Но чтобы они возвратились не только в тот же день, но и в тот же час, нужно 600 лет: вот великий год, заключающий в себе уже промежуток времени, не в пример больший, «Но великий год — собственно так называемый (или величайший, как его, по свидетельству Ценсорина, именует Аристотель), — говорит Цицерон, — есть время, в которое вообще все светила по прошествии многих годов, возвратяся на те точки, с которых начали бег свой, являются на небе в прежнем положении». Он это объясняет примером: «В то время как душа Ромулова вознеслась на небо, было солнечное затмение. Когда все светила небесные, все планеты (небольшая разница!) опять придут в прежнее положение, тогда солнце, находясь на прежней точке, в то же время опять затмится — и совершится великий год». Автор потом показывает, что Цицерон разумел одни планеты, ибо Бернарди говорит дальше о еще большем годе, при котором принимают в расчет и так называемые неподвижные звезды (пора бы перестать называть их этим названием) — Цицерон полагает, что великий (планетный) год содержит 12054 года обыкновенных (в «Рассуждении о философии», коего отрывок дошел до нас через Сервия). Эмблема великого года (будто бы?) — Феникс. Через 1461 год уравнивался египетский год, который 6-ью часами короче юлианского. С понятием о великом годе сопрягали мнение, что при конце его последуют великие, всемирные перемены. Сенека, следуя мнению некоторого халдейского мудреца, говорит, что мир обновляется огнем, если соединение всех планет бывает в созвездии Рака; напротив, прежний порядок разрушается водою, когда бывает в созвездии Козерога. Ценсорин утверждает, что вселенная разрушается попеременно то огнем, то водою. Пожар есть лето, а потоп — зима великого года. (Под словами мир, вселенная они, конечно, разумели только землю и планетную систему). Во время Августа (см. 4-ю эклогу Виргилия) вообще думали, что некоторый великий период должен совершиться. (И не истинно ли он совершился,
14 августа
Прочел 3-ю и 4-ю песни поэмы «The Lord of Isles»;[512] далеко этой поэме до «Рокеби» и до «Lay of the Last Minstrel». Однако же есть прекрасные места — напр., в конце третьей песни — очередная стража Брюса, Рональда и Пажа; особенно хороши мечты Пажа, усилья его не заснуть, наконец, сон и мгновенное пробуждение перед самою смертшо.
На днях я припомнил стихи, которые написал еще в 1815 году в Лицее. Вношу их в дневник, для того чтоб не пропали, если и изгладятся из памяти; мой покойный друг их любил.[513]
НАДГРОБИЕ Сажень земли мое стяжанье,
Мне отведен смиренный дом:
Здесь спят надежда и желанье,
Окован страх железным сном,
Заснули горечь и веселье;
Безмолвно все в подземной келье.
Но некогда я знал печали,
И я был счастлив и скорбел,
Любовью перси трепетали,
Уста смеялись, взор светлел —
Но взор и сердце охладели;
Растут над мертвым прахом ели.
И уж никто моей гробницы
Из милых мне не посетит;
Их не разбудит блеск денницы:
Их прах в сырой земле зарыт;
А разве путник утружденный
Взор бросит на мой гроб забвенный,
А разве сладостной весною,
Бежа за пестрым мотыльком,
Дитя бессильною рукою
Столкнет сей каменный шелом,[514]
Покатит, взглянет и оставит
И в даль беспечный бег направит.
15 августа
Прочел 5 песнь of «The Lord of the Isles».[515] Эта поэма как будто бы писана не Скоттом, а каким-нибудь подражателем Скотта, не вовсе лишенным таланта, но все же подражателем: и приемы, и слог, и даже образ мыслей почти те же, что в «Рокеби» и «Lay of the Last Minstrel»; одного только недостает — восторга, одушевлявшего поэта, когда он создавал первые прелестные две поэмы.
Сегодня я был свидетелем сцены, подобной той, что забавляла меня 23 июля, а именно: хохотал, глядя, как котенок заигрывал с старою курицею; котенок рассыпался перед нею мелким бесом: забежит то с одной стороны, то с другой, подползет, спрячется, выпрыгнет, опять спрячется, даже раза два со всевозможною осторожностию и вежливостию гладил ее лапою; но философка-курица с стоическою твердостию подбирала зернышко за зернышком и не обращала никакого внимания на пролаза; за это равнодушие и увенчалась она совершенным торжеством: всякий раз, когда ветер вздувал ее очень ненарядные перья, господин котенок, вероятно, полагая, что она намерена проучить его за нахальство, обращался в постыдное бегство; но великодушная курица столь же мало примечала побед своих, сколь пренебрегала своим трусливым и вместе дерзким неприятелем: она и не взглядывала на него, не оборачивала и головы к нему; она была занята гораздо важнейшим: зернышки для нее были тем же, что для Архимеда математические выкладки, за которыми убил его римский воин.
16 августа
Весь день писал письма.
Вечером стал перебирать «Вестник», и вдруг попалось мне известное пророчество Казота.[516] Что думать об этом происшествии, в подлинности коего, кажется, сомневаться нельзя? Весь этот рассказ заключает в себе нечто, чего не могу выразить ничем лучше, как английским словом ghastly[517]. Самые ужасные выдумки гофмановского воображения не ужаснее сего истинного, не подлежащего никакому сомнению происшествия.