Путешествия по следам родни
Шрифт:
Чтобы обдумать свою очень сложную житейскую ситуацию, как-то раз солнечным апрельским днем я сел на электричку, отправлявшуюся в рижском направлении, с намерением выйти, где понравится. В борениях страстей и соблазнов я инстинктивно чувствовал, что есть состояния и бытийные постулаты куда заманчивее, чем чужая жена, замыслившая уйти от мужа, которого считает неудачником, к другому, который, по совету подруг, кажется ей более перспективным. Рельсы на довольно длинном перегоне пролегали средь маслянисто коричневых стволов и ядовито-зеленых крон сосен, мне этот бор поглянулся, и в Нахабино я вышел на платформу. Название кстати сассоциировалось с «нахальством бабы»; был очень солнечный день, мусорные свалки вдоль насыпи воняли, в грязных лужах плавали оттаявшие с зимы бутылки и пивные банки, за худым тыном в приземистых убогих хижинах во дворах сушились разноцветные тряпки и, по случаю выходных, шатались сильно выпившие рабочие, но из лесу за последней сильно покосившейся изгородью виднелось пространство песочно-желтой прошлогодней травы, сквозь которую уже кое-где зеленела свежая, а из лесу, из его многоколонного зала соблазнительно тянуло ветром, настоянным на лесных талых водах и ожившей смоле хвойных деревьев. До чего гадок пригород, прости Господи, по сравнению с архангельской тайгой, сколько грязи обнаруживается в такой вот солнечный день, сколько пустых пакетов, линючих газет, банок, сколько черной копоти на коре деревьев, сколько зловония в воздухе, и все-таки закраины луж так же похрустывают ледком, на пыльных ветках так же набухают почки, в низинах почти так же стоит черная болотистая вода, которой некуда впитываться, а из нее торчат чахлые кусты и осока. Я был непредусмотрительно обут в легкие ботинки, но в лесу еще было бело от снега, и по подтаявшим тропам, покрытым голубоватой ледяной коркой, можно было пройти не запачкавшись. В глубине леса талые ручьи, пузырящиеся под ледовым хрупким панцирем, были так прозрачны, что я даже рискнул напиться, зачерпнув горстью. И едва я почувствовал запах талой мягкой и безвкусной воды, моя спесь и чужие амбиции, на меня направленные, заботы и предположения, мечты о славе и недовольство собой, - всё осталось там, в городе, а здесь, на крупитчатом рассыпчатом снежку уже становилось просто и правильно, как,
В тот день я просидел допоздна, спалив весь хворост, какой удалось собрать вокруг, а через неделю, так и не решив ничего ни с эмиграцией, ни с женитьбой, пришел сюда уже с рюкзаком. Ангажемент неангажированному русскому предлагался какой-то небольшой и двусмысленный, словно мать, уставшая от старика-отца, подумывала, а не уйти ли ей жить к сыну, а сын в те же самые дни уже проваливался с верхних ярусов гораздо пониже, к молодому отцу, шутил с его товарищами по бригаде, смолил дешевый табак, выстругивал свистульки из молодого побега березы и досадовал только о том, что перевоплощение неполно и недостаточно. За прошедшую неделю его до такой степени истамливала тревога и конструктивное беспокойство о будущем, что среди этих некрасивых елок он пребывал не только в настоящем времени, но и прямо в детстве. Неполнота вчувствования заключалась в том, что к этому эмоциональному комфорту, к этой душевной радости примешивались страх и даже паника по поводу того, что дела-то не деланы, проблемы-то не решены, достигнутые-то высоты сдаются, а оценщики, озабоченные женщины, небось, думают о нем и прикидывают варианты. Да, я испытывал страх на этом аукционе и с детской пугливостью обращался к покровительству природы, газ самомнения улетучивался там из меня, как из откупоренной бутылки, и из шипучего муската образовывалось кислое виноградное вино, а потом натуральный виноградный сок. Потому что пить все это и пользоваться мною собиралась женщина, и мне это ужасно не нравилось. Тем более что горы рукописей лежали неопубликованные.
Однако в этот, во второй раз бор под Нахабино мне не показался привлекательным, я вернулся на платформу и проехал до города Истра. Возможно, впрочем, что это были Снегири или даже совсем другое направление, но только в чудесный майский вечер я долго шел пешком по шоссе в каком-то городке, пронырнул под железнодорожным мостом, миновал старый микрорайон (в каждом городке есть такой оазис трехэтажных кирпичных домов, когда архитекторы еще позволяли себе почудить с балконами и окнами, а иногда лепили и эркеры), и, топая наобум, как всегда любил в новых странствиях, завернул налево – на выпуклый мостик через паводковую речку и остановился полюбоваться окрестностями. Речка вилась по очень зеленой низкой луговине, чуть подтопив прибрежные, еще голые ветлы, вода кофейного цвета уже входила в русло, а по ней, которую, казалось, можно было перепрыгнуть, хорошо разбежавшись, проплывали на узкой байдарке-двойке два молодых охломона, раздетые до трусов и теннисных рубашек. Вечер был теплый, тихий, благоуханный, и лица спортсменов были самодовольнее некуда. Я едва удержался, чтобы не плюнуть им на головы сверху, когда они, важно пошевеливая веслами, проплывали под мостом: они некоторым образом напоминали, что блаженствовать умею не только я, и радость подпортили. Я двинулся по старой, давно не асфальтированной дороге вдоль речки; в старицах стояла вода, щеперились кусты, окутанные еще не листьями, а как бы прозрачным газом, дымчатым флером готовых проклюнуться почек. Луговое низинное место было так уютно, деревянные дачные домики с новыми палисадами так привлекательны, что захотелось здесь обосноваться, и представилась некая по-маниловски соблазнительная картина проживания с земляной работой в саду, с ловлей пескарей на удочку в этой извилистой речке. Можно было сделать выбор сельской или уездной жизни постоянным, но и в этом случае трудности оформления обмена, переезда представлялись мне непреодолимыми. Почему я такой? Почему? Почему одной половине моего существа хочется быть счастливым, а другой – успешным и уважаемым? Почему никак их не примирить настолько, чтобы хоть сделать выбор? А ведь какое место: развилки дорог разбегаются в разных направлениях, беззвучно протекает река, и вся лощина укрыта застоявшимся воздухом, очарована тишиной майского протяженного вечера. Сюда бы охотно стекались деньги – такое здесь низкое, покатое и выемчатое место, сюда бы стекались воды и тропы…
За последними столбами и сараями я свернул и углубился в лес, еловый, запущенный и на редкость хмурый, так что даже пожалел, что не остался в Нахабино: старые ели хоть и росли вразброд, но под ними было сумрачно и пусто; болотистый ручей едва протекал среди жирной моховины и коряг, зато заболачивал все вокруг на полугектаре; вокруг было очень сыро, не встречалось никакого топлива. Наконец я уперся в рухнувшую старую сосну, которая на добрых двух десятках метров топорщила здоровенные сухие звонкие суки и была так широка, что на ней по предварительным прикидкам можно было устроиться поспать, чтобы не валяться на голой земле (одеяла я взять не догадался); хворосту было навалом и, окруженный сзади высоким сумрачным ельником, а спереди – ручьем и открытыми прогалинами кочек, весенней воды и отдельных невзрачных елок, я расчистил несколько квадратных метров для костра, повесил рюкзак, как на вешалку, на стоявший торчмя сосновый сук и расположился сыграть в индейца лесов и прерий. Или в архангельского мужика на своей пожне. Как бы там ни было, скоро запылал хороший жаркий костер, какой бывает только из просохшего смолья, а сумерки вокруг стали сразу лиловыми, плотными. Возникло задорное ощущение затерянности и тех ночных страхов, которые, когда горит костер, придвигаются вплотную; городские дети любят байки вокруг огня во время пионерских походов, а деревенские – те просто целыми летами живут такого рода приключениями. Вокруг меня, правда, не было маленьких собеседников, готовых трепаться всю ночь насчет покойников и привидений на кладбищах, но страх был тот самый, когда-то во время таких ночевок испытанный, и ночь такая же настороженная, и недостаток самого необходимого: оказалось, что не взял соль и консервный нож, что нет стакана, а нож тупой. Вдобавок, костер по неопытности получился такой могучий, на три метра выбрасывавший языки пламени, что я боялся подпалить соседние деревья, боялся, что придут незваные гости. Но очень скоро, не успел поужинать молоком и хлебом, обнаружились другие напасти: расположиться вздремнуть на сосновом стволе не удавалось – сосна все-таки не секвойя: узка; с одного бока меня опалял костер, с другого под рубашку заползала ночная сырость – прямо с земли. Я очень понял в ту ночь, как чувствует себя зверь в берлоге, индеец в вигваме, эвенк в чуме, собака под забором, как безотрадно, должно быть, было на земле, как сыро, грязно, противно, как кололась хвоя и какой гнилью разило от трухлявых колод, сколько сырости во влажном весеннем мху, как бессердечен настороженный шепот игол наверху при слабых дуновениях ночного ветра,
Сразу за опушкой, откуда опять завиднелись старицы и кусты лозняка, облитые прозрачно-зеленой кипенью, потянуло холодком рассвета и трогательно, точно запозднившийся влюбленный поворачивал деревянную щеколду калитки, несколько раз щелкнул соловей.
11
Ныне, когда пишу это, похоже, заканчивается ретардационный период в моей жизни и начинается проективный. Удалось себя чуть подремонтировать счастливыми воспоминаниями давно прошедших дней, и, словно чувствуя, что меня не угробить, напрочь исчезли из моей судьбы любительницы трахнуться и перепихнуться, а за ними, предварительно навесив дверь, и плотник. По утрам я опять бодр, а это не самый плохой признак. В сорок, после первого звонка, большинство из нас, если не сходит в могилу, округляется в талии и уже не гонит во весь опор. Сердце у меня сейчас раза полтора больше нормы (по объему), но надеюсь, что с помощью аспирина, водки, а также замерзания зимой и потения летом я приведу его в прежние границы. С мозгом хуже, потому что там потери и убытки противу прежнего, но, в конце концов, набить его свежими впечатлениями и знаниями опять-таки вполне возможно.
Не все события плюсквамперфекта воспроизводятся последовательно: на иных табу, другие сам сберегаю: ведь нельзя же до дна вычерпывать колодец, из которого пьешь. Но в процессе сего исследования я понял несколько важных истин. Оказалось, что мир стоит, а человек в нем пребывает. Оказалось, что неизменность мест пребывания в их прежней красоте и состоянии хорошо закрепляет и заземляет человека. Оказалось, что пройти прежними хожалыми дорогами и тропами – это хорошо. Я бы многое мог добавить, если бы не чувствовал, что, аккумулируя, например, тарногские и тотемские аудио- и видеоряды, обездоливаю родителей: это и их достояние тоже. Оказалось – странная вещь! – что с самой первой минуты ты с о с в о и м и. Они лишь трансформируются и мутируют, возрождаются и дегенерируют, но в разных обличиях они твои хранители и супротивники. Оказалось, наконец, что когда нечем жить и отовсюду теснят, хорошо посидеть на крылечке рядом с парнем скотником, у которого в ногах плетеная торба скошенной отавы, и поговорить за жизнь, - так, должно быть, крепят надутый аэростат к какому-нибудь валуну покрупнее из моренных гряд. И – Господи ты Боже мой! – как хочется на него походить, чтобы поступки диктовало не дум высокое стремленье, а некормленый теленок, рассохшееся косьевище, распоряжение бригадира, незалитый лизол. Его часы не ломаются, потому что они у него соприродные. Но и его, и мое существование, и моих родителей, и ваше ведь оправдываются же чем-то, Господи!
111
Несколько раз по весне или в первых числах июня я выезжал на берег Истры в Павловскую Слободу, причем от Нахабино шел обычно пешком через Исаково и Лобаново: железнодорожная ветка туда отчего-то не работала. Иногда, впрочем, подъезжал на маршрутном такси и выходил на окраине Слободы. Ид был замечательный, шоссе шло под уклон. Я сворачивал к вельяминовским дачам и, пройдя сотню метров, в виду деревни, через рощу возвращался чуть вспять и спускался в крутую долину Истры.
Что слобода-то Павловская – в сознании вертелось, но если бы мне тогда сказали, что я таскаюсь сюда, потому что некие богатенькие московские родственники, чье отчество – Павловичи, вот уже лет двадцать со мной не знаются, я бы такой интерпретации не поверил: слишком отдавало паранойей. Тогда объяснялось проще. Скорее уж я связывал сей факт с фамилией той красотки, что предлагала мне фиктивный брак. Навязчивость смысловая была отдаленной. Реальнее была природа, излучина Истры в этом месте и рыболовный азарт.
Крутой травянистый склон повсеместно пестрел фиолетовым цветом медуницы. Волоча за собой только что срубленную березку для удилища и несколько ломких палок сушняка, я сбегал по нему к старому кострищу в десяти метрах от воды и, предвкушая, готовился. Удилище получалось толстое, как палка, с костром я возился по часу, но все же удавалось и порыбачить, и погреться. Правда, по берегам то и дело шастали рыбаки, а по реке, еще полой, проплывали байдарочники, но из быстрых светлых глубин неожиданно чистой реки вылавливалось до полудюжины мелочи. Не покидало чувство, что удовольствие я краду, что оно преступно, что в Москве полно дел, что с разведенной писательской женой отношения сложились бы небезнадежно. Стремительная вода уносила поплавок, не клевало часами, но я прилежно ходил по берегу и в каждой заводи подозревал добычу. Костер, сожрав пищу, тух, найти сушняк становилось все труднее. В конце концов я с раздражением понимал, что и рыбу как подобает не ловлю, потому что, в отличие от экипированных мордатых и вполпьяна местных рыбарей, чудной горожанин в ботинках, и костер удовольствия не приносит, потому что уже за полсотни метров в ольшаник приходится бегать. И рыбу, как ни смешно, мне становилось жалко, я ее тотчас отпускал обратно. Развлечение понарошку. Сохранялось томление по некогда любимому занятию, да река здесь выглядела очень уж славно, напоминая тарногские. Нельзя было не сознаться, что я приезжал только пожрать у костра и, может быть, - возникало такое ощущение, - тропу Павловичей-дачников п е р е т о п т а т ь (не знаю, понятно ли, что хочу сказать?). Где-то здесь кто-то из этих богачей строился. Кто-то из какой-то московской родни сюда ездил окучивать картошку, закидывать блесну, трескать на солнышке лук с хлебом – и меня волочил за собою, не будучи даже знаком. В Вельяминове в сараюхах жили какие-то грязные-прегрязные карпатские либо же черкесские рабочие либо же торгаши (они и дачи строили, и выгружали из багажника автомашины пойло, жвачки, сигареты), и их кипучая торгово-строительная функциональная предприимчивость интриговала меня, как тараканьи бега в кунсткамере; отрицательной оценки и вражды не было, но разбирало любопытство: чего это они, как свинтусы, живут в этом хлеву, да еще и аренду платят? Косогор был крутой, сухой, березовый, в тонких штиблетах я нигде не почерпывал грязи. Однажды на берегу я даже очень мило заночевал – почти (снялся с бивуака в два часа ночи), но Истра словно издевалась: рыбу я в ней изловил только в первый приезд, намотав лесу на палку и выковыряв из-под коровьей лепехи нескольких червей. Мастерил из подручного материала, работал с кондачка, ел а ля фуршет. Совсем как в городе. И река, черт ее возьми, неслась, точно ее избивали, точно ее разбирали на водопроводные нужды уже в Красногорске. Там в ту пору проживала одна из успешных спермовыжималок, и мысль о ней тоже витала, когда я терпеливо закидывал уду в реку.
Это, в два часа ночи, пешее возвращение в Нахабино запомнилось, потому что сопровождалось диковатым желанием проникнуть в некую слободскую контору, испятнанную светотенями глубокого мрака и уличного фонаря (я напоминал бессознательную рыбу, завернувшую в случайный водоворот), и той тяжелой усталостью, которая называется «отбил ноги». Путь был хоть и мимо деревень, но по гладкому шоссе. Где-то там (в Черной, что ли?) был забетонированный, как атомный полигон, гладкий, как пятак, огороженный стальными пиками забора микрорайон гладких двадцатиэтажных коробок, и в три часа ночи, мимо военизированной охраны, вереницы иномарок я с рюкзаком заруливал в подъезд с кодом, домофоном, сигнализацией, сканером, видеокамерой и еще вахтером в форме с галунами. Я ему без слов, без басен совал удостоверение, буркал, что мне на семнадцатый этаж, и с радостью понимал, что ему так же наплевать, как и мне. Здесь жили какие-то большие ученые, чего-то они там делали – атомные субмарины, Царь-пушки или геомагнитные возмущения Сатурна, - но только вылизанная прямоугольность их быта и высокооплачиваемые должности по спрямлению турбовоздуховодов наводили на мысль, что здесь можно поклеить объявления об обмене квартиры. И на их вымытый с мылом кафель я поспешно клеил свои грязные бумажки, в которые завертывал часом прежде щепотку песку и запускал червей.