Пути и вехи: русское литературоведение в двадцатом веке
Шрифт:
Вслед за Анненским надо взглянуть на другого видного классика символистской критики — Вячеслава Ивановича Иванова, выдающегося поэта, филолога и философа. Как и Анненский, Вячеслав Иванов пришёл в поэзию и критику из мира классической филологии. Однако, в отличие от Иннокентия Анненского, Вячеслав Иванов обретается в этой филологии не как современный, немного декадентский, в высшей степени чувствительный и нервный поэт, а как современная ипостась некоего древнего виршеслагателя. Впрочем, Анненский также пробовал свои силы — и весьма удачно — в сочинении пропавших еврипидовых трагедий, но это были серьезные опыты реконструкции древнего материала. Вячеслав Иванов писал на античный лад как должен был писать именно русский поэт, находившийся на определённом месте в цепи русской поэтической традиции. Вячеслав Иванов последовал примеру своего учителя — немецкого философа и классического филолога Фридриха Ницше. Он единолично решил объединить философские интуиции Ницше с религиозными исканиями Владимира Соловьёва, чьим учеником он себя неизменно полагал. В результате Иванов создал цельную картину духовных стремлений человечества, а вернее, Человека, поскольку реальное эмпирическое человечество виделось ему как отражение подлинного истинного явления — Человека. Эта картина, эта повесть становления единой души человека от того, что Вячеслав Иванов рассматривал как её архаическое первосостояние,
Та религиозная целостность, внутри которой Вячеслав Иванов помещает русский духовный опыт, является, наверное, наиболее полной и всеобъемлющей конструкцией из всех возникших примерно в то же время на границе XIX и XX веков. И поскольку эта целостность построена почти целиком на материале духовной культуры и опускает моменты социоэкономического и политического деяния, русская литература, бок о бок с другими великими литературами, находит в ней своё гармоническое место.
Вообще следует отметить, что мир, творимый Вячеславом Ивановым, удивительно гармоничен, хотя, и в этом его великое культурное и духовное достижение, он специально создан таким образом, что включает в себя, наряду с гармоническим и гармонизирующим аполлинийским началом, начало дионисийское, постоянно вызывающее к жизни моменты экстатические, взрывные, бунтарские. Постоянное противоборство, если угодно, «перетягивание каната» между двумя этими вечными духовно-космическими началами определяет, согласно Вячеславу Иванову, всю историю человеческого становления. Соответственно, в его религиозной космической драме есть место не только христианскому сюжету, который он интерпретирует скорее в терминах неоплатонической гностики, нежели чем в более традиционных церковных рамках, но и моментам, близким прозрениям Индии.
Возвращаясь к чисто литературным аспектам религиозной философии Вячеслава Иванова, отметим, что он не ограничивается рассмотрением только русской литературы. В поле его восприятия Гомер и Гесиод, Вергилий и Гораций, Данте и Петрарка, Шекспир, Сервантес, Жан-Жак Руссо, Гёте, Шиллер, Новалис, Гейне, Гофман, Ибсен, Бодлер, Верлен, Метерлинк. Каждый из них даёт Иванову какую-то грань, через которую преломляется вечный свет божественного духа. Некоторые творцы прямо говорят с людьми, как Господь из Неопалимой Купины. Так, во всяком случае, их воспринимает Вячеслав Иванов:
«В нимбе и облаке приближается к людям божественное. Таков загадыватель загадок и тайновидец форм Гёте; таковы не знающие одной «правды» Эсхил и Шекспир. Художники-облачители суть служители высших откровений; ибо высочайшее не может снизойти в сферу земного сознания иначе, если не облечётся жертвенно в земную сгущённость призрачного вещества» [9] .
Из русской литературы Иванову ближе всего Ф. М. Достоевский, в котором он видит наиболее полное сочетание двух противоборствующих начал, аполлинийского и дионисийского, при том, что именно открытие последнего и введение его в главное русло религиозного откровения есть, по Иванову, наиболее чувствительный нерв творчества Достоевского. Более того, этим Достоевский лишь сделал явным подлинное сокровенное лицо настоящей русской святости. Анализ духовного содержания Достоевского, сделанный Вячеславом Ивановым, выходит за рамки литературного исследования. Но и для становления русской литературной науки XX века этот анализ, произведённый одним из величайших русских поэтов и проникновенным религиозным философом, сыграл огромную роль. Исследование творчества Достоевского станет центральной темой русской науки о литературе в самых разных её филиациях. Монография Вячеслава Иванова «Достоевский и роман-трагедия» — важнейший краеугольный камень достоевсковедения. В ней, а также в примыкающей статье «Лик и личины России» поэт раскрывает то, что представляется ему как уникальное достижение Достоевского. Это достижение едино в четырёх лицах: Достоевский первым открыл новое сложное бытие современного мира; он впервые указал именно на Россию как на локус этого бытия; он приоткрыл окно в будущее как России, так и всего человечества не так, как это делали до него мечтатели-утописты, а так, как доступно было лишь подлинному пророку; и, наконец, он создал новый художественный мир. Относительно конкретного наполнения каждого из этих четырёх пунктов в русском и мировом гуманитарном знании идёт яростный спор вплоть до сегодняшнего дня. Несомненно, что роль Вячеслава Иванова в постижении этих аспектов творчества Достоевского была первостепенной.
9
Иванов В. И. Спорады. В кн.: Иванов В. И. Родное и вселенское. М.: Республика, 1994. С. 76–77.
Символистская критика и труды Вячеслава Иванова в особенности способствовали тому, что в тогдашнем и последующем русском литературоведении сложились определённые системы отношения к литературному материалу. Как нам представляется, можно выделить следующие аспекты таких системных отношений: во-первых, прежний упор на изучение процессов формирования больших общественных литературных направлений сменился интересом к тому, что можно было назвать «планетарным подходом». Каждый крупный писатель рассматривался как отдельный, во многом замкнутый целостный мир, в котором царили свои законы, своя чувствительность, своя мораль, даже, если угодно, своя религия. Таких «писателей — планет» в русской литературе было немного. Обычно внимание символистской критики было привлечено фигурами Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого и Достоевского. На периферии блистали Тютчев, Тургенев, ближе к современности Чехов, Горький, Андреев и, наконец, совсем злободневные Блок, Сологуб и другие «декаденты». Во-вторых, особенно после работ Вячеслава Иванова стало ясным, что главная, центральная фигура русской литературы — это Ф. М. Достоевский. Если до Октябрьской революции 1917 года Достоевский воспринимался как в своём роде пророк, предсказатель всё более и более явственно выступающих на историческую арену таинственных катаклизмов, то после революции его роль стала еще более ощутимой — и, прежде всего, в своём отсутствии после того, как коммунисты исключили Достоевского из синклита писателей,
«Он жив среди нас, потому что от него или через него все, чем мы живем, — и наш свет, и наше подполье. Он великий зачинатель и предопределитель нашей культурной сложности. До него все в русской жизни, в русской мысли было просто. Он сделал сложными нашу душу, нашу веру, наше искусство, создал, — как «Тернер создал лондонские туманы», — т. е. открыл, выявил, облек в форму осуществления — начинавшуюся и еще не осознанную сложность нашу; поставил будущему вопросы, которых до него никто не ставил, и нашептал ответы на еще не понятые вопросы. Он как бы переместил планетную систему: он принес нам, еще не пережившим того откровения личности, какое изживал Запад уже в течение столетий, — одно из последних и окончательных откровений о ней, дотоле неведомое миру.
До него личность у нас чувствовала себя в укладе жизни и в ее быте или в противоречии с этим укладом и бытом, будь то единичный спор и поединок, какуАлеко и Печориных, или бунт скопом и выступление целой фаланги, как у наших поборников общественной правды и гражданской свободы. Но мы не знали ни человека из подполья, ни сверхчеловеков, вроде Раскольникова и Кириллова, представителей идеалистического индивидуализма, центральных солнц вселенной на чердаках и задних дворах Петербурга, личностей-полюсов, вокруг которых движется не только весь отрицающий их строй жизни, но и весь отрицаемый ими мир — и в беседах с которыми по их уединенным логовищам столь многому научился новоявленный Заратустра. Мы не знали, что в этих сердцах-берлогах довольно места, чтобы служить полем битвы между Богом и дьяволом, или что слияние с народом и оторванность от него суть определения нашей воли-веры, а не общественного сознания и исторической участи. Мы не знали, что проблема страдания может быть поставлена сама по себе, независимо от внешних условий, вызывающих страдание, ни даже от различения между добром и злом, что красота имеет Содомскую бездну, что вера и неверие не два различных объяснения мира, или два различных руководительства в жизни, но два разноприродных бытия. Достоевский был змий, открывший познание путей отъединенной, самодовлеющей личности и путей личности, полагающей свое и вселенское бытие в Боге. Так он сделал нас богами, знающими зло и добро, и оставил нас, свободных выбирать то или другое, на распутье.
Чтобы так углубить и обогатить наш внутренний мир, чтобы так осложнить жизнь, этому величайшему из Дедалов, строителей лабиринта, нужно было быть сложнейшим и в своем роде грандиознейшим из художников. Он был зодчим подземного лабиринта в основаниях строящегося поколениями храма; и оттого он такой тяжелый, подземный художник, и так редко видимо бывает в его творениях светлое лицо земли, ясное солнце над широкими полями, и только вечные звезды глянут порой через отверстия сводов, как те звезды, что видит Дант на ночлеге в одной из областей Чистилища, из глубины пещеры с узким входом, о котором говорит: «Немногое извне доступно было взору, но чрез то звезды я видел и ясными, и крупными необычно»» [10] .
10
Иванов В. И. Достоевский и роман-трагедия. Там же. С. 282–283.
В том видении Достоевского, которое мы находим у Вячеслава Иванова, можно выделить некоторые особенности: Вячеслав Иванов помещает Достоевского в целый ряд вершинных творцов человеческого духа, среди которых Жан-Жак Руссо, Шиллер, Гёте, и, возвращаясь к прошлому, Гомер, Эсхил, Платон, Данте. Таким образом выстраивается непрерывная традиция эволюции духовного постижения, в которой литературное творчество занимает первенствующее место. Эта традиция ценна сама по себе как путь самореализации человеческого духа, но она представляется Ивановым как непосредственно граничащая с другим важнейшим его направлением и постоянно его воплощающая, — речь идёт о традиции религиозного деяния, в которой рядом выступают такие явления, как древнеиндийская религиозная мудрость, откровения древних персов, религиозные постижения эллинистической гностики — вплоть до явления Христа. Достоевский предстаёт под пером Вячеслава Иванова как один из глубочайших религиозных деятелей. Эта последняя линия, реализующая во всей полноте стремления «новой религиозности», находит своё выражение, согласно Вячеславу Иванову, в чисто словесном творчестве: Достоевский изобретает для целей своего религиозного деяния новую литературно-творческую форму — «роман-трагедию». Соответственно, роман-трагедия Достоевского прямо наследует всем формам религиозного словотворчества. Наконец, все эти религиозные, связанные друг с другом аспекты познания Достоевского прямым образом оказываются связанными как с формирующимся в те же годы, когда Вячеслав Иванов работал над своим трудом о Достоевском, русским литературоведением, влияют на него прямо или адверсариально (то есть посредством отталкивания), так и с самой актуально творящейся русской (и не только русской!) литературой.
Что касается влияния познания Достоевского на собственно литературу, то его можно свести к одной в высшей степени значительной ситуации. Оказалось, что литература может сама по себе даже без специальных социально-педагогических институтов и инструментов непосредственно влиять на дела людей. Вовсе не обязательно, чтобы литературное произведение преподавали в школе или широко издавали, чтобы представленные в нём человеческие коллизии вдруг начали во множестве воспроизводиться, меняя сам состав духовной и социальной жизни. Более того, очень часто попытки общества или государства исключить подобное «заражение» духовной атмосферы путём административных и даже юридических воздействий приводят лишь к ещё большему усилению влияния запрещённых произведений. Здесь достаточно лишь вспомнить, что произошло с творчеством самого Достоевского, которое на некоторый срок было выведено коммунистическими властями из общественного обихода лишь для того, чтобы с ещё большим, чем ранее, весом и влиянием укрепиться в культурной жизни после того, как в середине пятидесятых годов XX века, после смерти Сталина, Достоевского вновь разрешили к печатанию и обсуждению.