Пути и вехи: русское литературоведение в двадцатом веке
Шрифт:
Соответственно, уже на самом «техническом», абстрактном и, если угодно, близком к чисто реляционноматематическому уровню, лингвистическом материале в исследованиях Вяч. Вс. Иванова и В. Н. Топорова возникают моменты интереса, открывающие путь к работе с дихотомиями следующего плана: материальное — духовное (самое важное в этой дихотомии в интерпретации Вяч. Вс. Иванова и В. Н. Топорова — это возможность и актуальность её нейтрализации, или её «снятия» — в гегелевском смысле — когда материальное всегда оказывается обременённым, чреватым или прямо содержащим или выражающим, значащим духовное, а духовное неизбежно артикулировано, выражено, связано с материальным), практическое — эстетическое (когда вещи, природные, сделанные и семиотические берутся либо в аспекте своей пользы, использования, функции в прагматической цепи объектов, либо в аспекте «выражения» в том самом процессе продолженной или долговременной коммуникации, о котором было упомянуто выше), сюда же примыкает и ещё одна важная дихотомия: коллективное — авторское.
Подход сравнительной семиотической филологии, а так можно именовать ту область, которую на протяжении более чем пятидесяти лет создавали в своих исследованиях Вяч. Вс. Иванов и В. Н. Топоров, замечателен тем, что в нем имеет место решительное преобладание семантики, взятой в эстетически отмеченной позиции, а это превращает весь языковой материал, с которым имеют дело исследователи, в своего рода поэзию. Это вовсе не значит, что даже на самых диахронически ранних стадиях исследования нет различия между поэзией и непоэзией, между поэтическим и обыденным, между — mutatis mutandis — литературой и нелитературой. Это различие, разумеется, существует, но оно вовсе не в том, что поэзия как бы выкристаллизовалась из моря непоэзии, а в точности обратном: можно полагать, и исследования Вяч. Вс. Иванова и В. Н. Топорова по древнеиндоевропейской поэтической традиции доказывают это, что именно непоэзия, обыденная речь, практические речевые жанры постепенно выкристаллизовывались из первоначального моря стихийной поэзии.
Проблема «узнавания» — это, как нам кажется, поистине центральная проблема в становлении и развитии мира одушевлённых сущностей. Если в мире сущностей неодушевлённых проблема сохранения идентичности является, как мы уже отметили, проблемой топологической (сохранение и трансформация формы, места и энергии), то в мире сущностей одушевлённых — и специфически в мире, где есть человек, жизненно важно иметь способность и возможность «узнавать» себя и всех других при всех мутациях и трансформациях топологического плана. Более того, «узнавание» включает и «контр-узнавание», то есть такое изменение топологических аспектов, при котором «я» бы имел способность узнавать, а «они» — нет. От этого неотделимо и «антиузнавание», то есть постепенная потеря способности узнавать нечто при приобретении способности узнавать что-то другое.
Человеческий язык устроен таким образом — и это «устройство» в основном является привилегией поэтической функции языка, — что он обладает специальными механизмами для научения «узнаванию» и тренировки в нём. Многие работы Вяч. Вс. Иванова и В. Н. Топорова, посвящёны изучению и описанию разных аспектов этих механизмов. В самом общем плане можно сказать, что основные особенности самых древних образцов литературы, самых архаических слоёв реконструируемых лингвистических структур и самых древних семантических отношений отражают различные аспекты «узнавания» с тем, что по мере продвижения по хронологической оси вперёд к современности «узнавание» всё более и более включается в структуру не только отдельных семантических элементов и отношений, но и целых сложных текстов.
Итак, если двигаться от более раннего архаического состояния к более позднему, можно наметить следующие ступени «узнавания», о которых — в связи как с лингвистикой, так и с поэтикой — писали в разное время Иванов и Топоров. Проблему «узнавания» можно рассматривать как в поведении, так и в текстах, образующих традицию. И там, и там существуют свои способы подхода к этой проблеме. Вяч. Вс. Иванов посвятил много весьма фундаментальных работ проблеме бинарности, дуальности, двоичности, близнечности в различных племенных и архаичных древневосточных областях [35] . Ясно, что сам факт существования двоичных классификаций в архаической культуре как в мифе, так в ритуале и социальной структуре программирует сознание человека, в том числе и в процессе контакта с текстами, на опознание соответствующих контрастирующих смысловых категорий, помещение других актантов, как актуальных (из жизни), так и виртуальных (из текстов, впрочем, в архаическом единстве степень актуальности и виртуальности сама является предметом «узнавания») в соответствующие дихотомические ниши и проч.
35
Из многочисленных работ Иванова — Топорова, в которых трактуется тема семиотики бинарности, упомяну здесь лишь две фундаментальные книги: Иванов В. В., Топоров В. Н. Славянские языковые модулирующие системы, М.: Наука, 1965; и Иванов В. В., Топоров В. Н. Исследования в области славянских древностей, М.: Наука, 1974.
Вяч. Вс. Иванов обращает особое внимание на то, как феномен дуальности и бинарности используется в искусстве и литературе, как архаической, так и современной [36] . С одной стороны, этот приём есть обычный способ подлинного «узнавания», познания своего собственного внутреннего мира, ср. в этой связи разного рода древние литературные и фольклорные тексты типа диспута человека со своей душой или своей совестью, где длительная вопросно-ответная процедура позволяет постепенно проникнуть в прежде сокровенные глубины собственной душевной истории, а с другой стороны, является вполне известным приёмом уже авторской литературы, когда различные аспекты, зачастую конфликтующие, единой авторской субъективности объективируются, выносятся наружу в виде (других) персонажей, разного рода «двойников», сюжетных помощников, противников, подхватывателей, подшептывателей и проч., например, типа Кириллова и Шатова по отношению к Ставрогину в «Бесах» Достоевского. В этой связи в работах Иванова и Топорова о литературе возникает
36
См. статью: Иванов Вяч. Вс. К семиотической теории карнавала как инверсии двоичных противопоставлений. В кн.: Труды по знаковым системам. Т. VIII. Тарту.: Изд-во. ТГУ, 1977. С. 45–64.
37
См. все статьи Иванова о Бахтине, карнавале и диалоге в VI томе его «Избранных трудов по семиотике и истории культуры. История науки: недавнее прошлое (XX век)», М.: Знак, 2009, и особенно «К теории речи другого человека» (С. 156–181).
«Узнавание» в ситуации общения, когда всё время имеет место более чем один актант, а зачастую несколько, кодируется как в структуре языка, так и в структуре текста. В структуре языка речь должна идти о различных способах, при помощи которых происходит идентификация различных и одинаковых актантов внутри одной языковой коммуникативной ситуации (предложения), а также имеет место ассигнация этим актантам соответствующих состояний, действий и мест, иначе говоря, о способности «узнавать» синтаксические (в широком смысле) отношения, но также и о способности их «маскировать», узнавать несмотря на «маскировку», перекодировать эту «маскировку» и проч. Вяч. Вс. Иванов, В. Н. Топоров и их коллеги по Институту славяноведения и балканистики в Москве провели весьма глубокие и интересные исследования, касающиеся целого ряда проблем и категорий реляционного уровня языка. Отмечу в этой связи работы Иванова и Топорова, посвящённые семантике и генезису категории притяжательности [38] . Для нашей темы «поэтики языка» и становления литературы весьма существенны те аспекты этих исследований, в которых выявляется топологическая семантизация категории притяжательности в связи с топологической ориентацией субъекта говорения (соотв., других актантов) и наличием (или отсутствием) дополнительной топологической субъективации этого главного актанта (актантов). Примеры, приводимые, в частности, Вяч. Вс. Ивановым из мифологических текстов разных традиций, свидетельствуют о том, что поэтическая функция может акцентироваться как раз там, где человеческое тело начинает представляться как конгломерат независимых субъектов (ср. сюжет гоголевского «Носа»), то есть начинает как-то деграмматикализовываться категория принадлежности. Соответственно, именно в этом случае вопрос об «узнавании» в разных его ипостасях становится центральным.
38
См. соответствующие статьи В. Н. Топорова в кн.: Топоров В. Н. Исследования по этимологии и семантике. Т. I. М.: Языки славянской культуры, 2005; и Вяч. Вс. Иванова в V томе его «Избранных трудов по семиотике и истории культуры» (М.: Знак, 2009).
В. Н. Топоров на материале древних индоевропейских языков разрабатывает теорию семантического становления категории притяжательности в терминах пространственных отношений: однородность/неоднородность и нечленимость/ членимость пространства как предпосылки для возникновения представлений о принадлежности. Соответственно, стремление, тяготение к той или иной части пространства (поглощение, притяжение этой частью пространства) есть реляционное проявление притяжательности. Последний из тезисов этой теории повествует об отпочковании идеи власти от структуры притяжательности. Последняя рассматривается как языковая (то есть чисто реляционная, грамматикализованная) структура, в то время как её семантизация, или, если угодно, её реализация в поле поэтической функции языка, предполагает, во-первых, возможность хотя бы условного отказа от обязательной связи власти со структурой притяжательности и выработку некоей отдельной идеи, аксиологической категории, дающей абсолютную и исключительную мотивировку именно власти. Таковы всевозможные идеи о святости власти, её вечности, её онтологическом происхождении в связи с событием творения мира («творения страны»…). Формирование категории притяжательности, как и других грамматических (морфологических, синтаксических и семантических) категорий, задающих, так сказать, порядок узнавания и соотношения, соответствия между актантами предложения, такими как категория определённости в имени, категория активности в глаголе и категория эргатива в имени, оказывается глубинно связанной с сюжетом первоначального мифа о творении мира, во всяком случае, с глубинным сюжетом о становлении пространства. Так раскрывается внутренне одухотворённый базис любого вопрошания языка о его структуре, смысле и связях.
Когда мы (и как исследователи, и как просто люди) пытаемся понять эти фундаментальные основы смысла, его возникновение, динамику и телеологию, мы неизбежно начинаем соприкасаться с миром, недоступным прямому непосредственному, практическому восприятию. Поэзия слышна нам уже в самих языковых категориях ещё до того, как мы ознакомились с первым стихотворением, которое традиция подаёт нам как таковое.
Соответственно, новая религиозность почти спонтанно зарождается в самом ходе этих занятий. Я сказал «почти», поскольку всё-таки эти начала неизбежно приводят нас к представлениям, внутренне причастным религиозному восприятию, к представлениям, запечатлённым в древнейших мифах, молитвах, восхвалениях, плачах, заклинаниях и проч., но выливаются в подлинно религиозное восприятие только под влиянием какого-то специального толчка, импульса — индивидуального или коллективного, внутреннего или внешнего.
Хочу высказать здесь одно предположение. Мне кажется, что материал древних культур позволяет нам ухватить то тонкое различие, которое имеется между внутренней, потенциальной, имплицитной религиозностью (той, которую в начале этой работы мы назвали также «новой религиозностью»), заложенной в языковых категориях и древних речевых и литературных жанрах, и традиционной религиозностью, религией как таковой. Это различие манифестируется различием между текстом и ритуалом. Последний всегда является локусом религии, и эксплицитная традиционная религиозность без ритуала невозможна. Уход религиозности в текст всегда открывает возможность для перевода религиозных знаков в знаки-символы, знаки, более присущие не обряду, а языковой системе.