Пути небесные (часть 1)
Шрифт:
К ноябрю Даринька окрепла. Почувствованное всеми в снежный день очарование ее осталось, но в глазах ее простерлось грустью сказанное ею: «Темное наше счастье». Доктора сказали: детей не будет. Виктор Алексеевич видел в ее глазах оставшееся навсегда:
«З а г р е х ».
VII
ОТПУЩЕНИЕ
К Рождеству Даринька вполне окрепла и очень похорошела, как женщины хорошеют после родов, здоровые молодые женщины. В радости материнства судьба ей отказала, и бурно отказала, с угрозой жизни, и все же - «Даринька расцвела, раскрылась во всей полноте душевной,- рассказывал Виктор Алексеевич.
– Нетронутая почва, вчерашняя монастырка… она вся светилась изяществом прирожденным, легким,- не странно ли?..»
Вскоре после того октябрьского утра, когда цветы под снегом праздновали ее выздоровление, Виктор Алексеевич вошел в спальню радостно возбужденный, как бы желая чем-то ее обрадовать. Она лежала в нарядной, тончайшего батиста кофточке, еще во время ее болезни
очень дорого стоит… ну, по правде, сколько?..» Раньше он все отшучивался.
– «Не все ли равно, двугривенный!» Но теперь сказал правду, желая ее обрадовать любовью: пустяки, полсотни. Она всплеснула ладошками, в испуге: «Господи… грех какой! теперь мне страшно ее надеть».
– И это не притворство было, вся жизнь ее это подтвердила,- рассказывал Виктор Алексеевич.- Ей было перед жизнью стыдно за довольство, в котором она жила, за «такое ужасное богатство».
Он взял ее руку, пошарил в жилеточном кармашке и, целуя ей безымянный палец, надел на него обручальное кольцо. И тут она увидала, что и у него такое же. Она глядела в радостно-вопрошающей тревоге, а он сказал весело: «Вот мы и повенчались». Она лежала молча, покручивая кольцо на пальце, и он увидел, как глаза ее наполняются слезами. «Нет…- вымолвила она чуть слышно, вздохом, будто сказали это ее слезы, ее ресницы, поднявшиеся к нему от изголовья, дышавшие на груди каштановые косы,- это… нельзя шутить…»- и стала выкручивать кольцо. Он старался ее утешить, что это только пока, домашнее обручение, и что он написал т о й решительное письмо, и теперь все устроится. Она поцеловала его руку, пощекотала ее ресницами, в молчанье, и повторила, будто сама с собой: «Самовольно нельзя… себя обманывать».
– С этого дня она ни разу не надела кольца, ждала. Всю жизнь пролежало кольцо в шкатулке…- рассказывал Виктор Алексеевич.- Э т и м она повенчала меня с собой крепче венцов церковных.
Перед Рождеством произошли события. Из Петербурга пришла бумага - явиться на испытание его проекта, новой модели паровоза. Бывший его начальник часто писал ему, что министерство, несомненно, примет его проект, надо ковать железо и перебираться в Питер. Он поделился радостью с Даринькой,- «Ты принесла мне счастье!» - и они решили, что надо перебраться. Решил, вернее, один Виктор Алексеевич: Дариньке было чего-то страшно, но она об этом промолчала. Другое событие было грустное, но, как многое в жизни, связанное с приятным: далеко в Сибири, на какой-то реке Бии,- письмо шло оттуда два месяца,- застрелился от сердечных неприятностей - писал доверенный - старший брат Виктора Алексеевича, изыскатель-золотопромышленник; там и похоронили, денег наличных не осталось ни копейки, и компаньоны-англичане грозятся забрать все прииски за долги; прииски - золотое дно, «приезжайте сами или пришлите доверенность судиться». Покойный был мот и холостяк, красавец и женолюб, и это вполне возможно, что денег не осталось, но оставался огромный дом на Тверском бульваре, тогда еще не носивший клички «Романовка». Под дом было взято, конечно, в Кредитном обществе, но владение было миллионное, и наследником оказывался Виктор Алексеевич, если не осталось завещания.
Виктор Алексеевич чувствовал раздвоение: он любил очень брата, и - «что-то захватывало дыхание» при мысли, что теперь жизнь устроится, можно т о й выкинуть тысяч пятьдесят и купить развод, зажить - как хочется, заняться наукой, поехать с Даринькой за границу. Он показал Дариньке портрет брата,- «красавец, правда?» - и рассказал кое-что из его «историй». Даринька нашла, что они «ужасно похожи», только у Виктора Алексеевича глаза «тоже горячие и глубокие, но мягче». От «историй» она приходила в трепет, вспыхивала стыдом, и в глазах ее пробегало огоньками. Он приметил, как она слушает, и сказал: «О, и ты, сероглазая, кажется, не такая уж бесстрастная!» После болезни она совсем освоилась - «приручилась». Спросила его: «Неужели и ты такой же, как Алеша?» С полной откровенностью он сказал, что э т о у них - татарское, по материнскому роду, и он женолюб немножко, но она закрыла для него всех женщин: все женщины в ней соединились. Она слушала зачарованно.
На другой день она попросила Виктора Алексеевича пойти с ней в приходскую церковь, недалеко от них, и отслужить панихиду по новопреставленном рабе…- «нет, теперь уже не новопреставленный он, больше сорока дней прошло…» - по рабе Божием Алексее: «О нем надо особенно молиться». Виктор Алексеевич охотно согласился и даже опускался на колени, когда опускалась Даринька. Заодно отслужили и по матушке Агнии. Курносенькая просвирня, та самая, что принесла во время Даринькиной 6олезни святой водицы, Марфа Никитична,- она теперь хаживала к ним, но боялась беспокоить барина и пила чай с Даринькой на кухне,- подкинула и Виктору Алексеевичу под ножки коврик, и он, растроганный печальными песнопениями и мыслями об Алеше, прибавил ей и от себя полтинник. Даринька расплакалась за панихидой, остро почувствовав утрату матушки Агнии, вспомнив тихую жизнь у нее и страшные похороны - безумство; плакала и от счастья, которое в ней томилось сладко. Уже на выходе просвирня просительно помянула: «А не помолебствуете великомученице Узорешительнице, ноне день памяти ее празднуем?» - и Даринька вспомнила в испуге, что сегодня как раз 22 декабря, великомученицы Анастасии-Узорешительницы память. Вспомнила - и с ней случилось необычайное: «Она стала будто совсем другая, забыла страх»,- она до сего боялась даже проходить близко от монастыря,-
Они остановились наискосок от того углового дома: со стороны Страстного, в облаке снежной пыли мутно мчался на них рысак. «Постой, проедет…»- сдержал Виктор Алексеевич Дариньку, которая хотела перебежать. Рысак посбавил, снежное облачко упало, и, бросая клубами пар, отфыркиваясь влажно, выдвинулся на них огромный вороной конь, с оскаленной удилами мордой. Они полюбовались на рысака, на низкие беговые саночки-игрушку, новенькие, в лачку, на завеянного снежной пылью статного черномазого гусара, в алой фуражке, в венгерке-доломане, расписанном жгутами-кренделями, с калмыжками на штанах,- подмятая шинель мела рукавом по снегу,- невиданное, праздничное пятно. Это был чудесный «игрушечный гусарчик», какими, бывало, любовалась Даринька в игрушечных лавочках, только живой и самый настоящий. И этот гусарчик крикнул: «Ба, Виктор, ты?!..» Виктор Алексеевич радостно удивился, представил Дариньке; «Князь Вагаев, вместе учились в пансионе…» И гусар отчетливо отдал честь, сняв беговую рукавицу. Они весело поболтали, гусар опять четко приложился, склонившись в сторону Дариньки, окинув черным, как вишня, глазом, и послал рысака к Никитской.
«Совсем игрушечный!
– сказала Даринька умиленно.- Никогда еще не видела настоящих».
Виктор Алексеевич объяснил, что это лейб-гусар, питерский, приехал на праздники к дяде, известному богачу-спортсмену, и будет б е ж а т ь на Пресне, у Зоологического сада, на Рождество, на этом вот рысаке Огарке, хочет побить известного Бирюка - орловца. На Бирюке едет тоже владелец, кирасир,- оба под звездочками в афишке, так как офицерам с вольными ездить запрещено. Даринька ничего не поняла. «После поймешь,- сказал, смеясь, Виктор Алексеевич,- ложу нам обещал прислать, непременно едем, пора тебе свет увидеть».
Даринька очень любила лошадей, а этот огромный вороной, которого зовут так смешно - Огарок, особенно ей понравился; все косил на нее плутоватым глазом и выкручивал розовый язык.
День был предпраздничный, сутолочный, яркий, с криками торгашей, с воздушными шарами, с палатками у Страстного, где под елками продавали пряники, крымские яблоки, апель-цы-ны и сыпали приговорками, подплясывая на морозе, сбитенщики с вязками мерзлых калачей. Бешено проносились лихачи, переломившись на передке и гейкая на зевак, как звери; тащили ворохами мороженых поросят, гусей; студенты с долгими волосами, в пледах, шли шумно, в споре; фабричные, уже вполпьяна, мотались под лошадьми с мешками,- все спешили. Даринька небывало оживилась, будто видела все впервые: пьянела с воздуха после болезни. В таком возбуждении, «на нерве», она быстро прошла под святыми воротами, мимо матушки Виринеи, сидевшей копной у столика с иконой,- один только нос был виден. Все было снежно в монастыре, завалено,- не узнать. Они прошли направо, к южным дверям собора, в светлую галерею - придел великомученицы Анастасии-Узорешительницы, и Даринька вдруг упала на колени перед сенью в цветных лампадах, перед маленькой, в серебре, гробницей с главкой великомученицы, склонилась к полу и замерла. Виктор Алексеевич смотрел растерянно, как в молитвенном исступлении, мелко дрожали ее плечи.
– Я понимал, что это нервное с ней и не надо ее тревожить,- рассказывал он про этот сумбурный день,- что она у предела сил, что теперь она вся в и н о м, вырвавшись страшным напряжением из жизни, ее вбиравшей. Я боялся, что с ней сделается дурно, что она не осилит боли, которая в ней таилась и вот обострилась нестерпимо. После она призналась, что был один миг, когда хотела она перед стареньким иеромонахом, который служил молебен, перед какими-то нищими старушками и беременными женщинами, тут бывшими, и монахиней пригробничной, от которой скрыла лицо вуалькой, покаяться во всеуслышание и молить-молить перед великомученицей, всех молить, валяться у всех в ногах, чтобы простили ей ее «мерзкую жизнь», ее «смертный грех блуда и самовольства».