Пядь земли
Шрифт:
— Что там? — кричит сержант, обернувшись, протирая слезящийся глаз.
Не отвечаю, беру снаряд.
— Горит где?..
— Стреляй!..
Глаза наши встречаются. И он понимает все. Сузившимися, похолодевшими зрачками смотрит на меня. Больше мы не говорим. Стреляем, стреляем как одержимые. Солнце раскаленное, огненное. Кашель рвет горло. И голова пухнет. И ярость подымается в душе. И отчего-то обидно. Не знаю, на что. Но так обидно никогда еще не было в жизни.
Осколки бьют в броню, как в колокол. Разрыв! Разрыв! Потом сразу резкий свет, словно вспыхнуло все, ударяюсь обо что-то твердое, и — пустота. Подымаюсь на дрожащих ногах. Сержант стонет, держась за живот. Переступая по выскальзывающим из-под ног гильзам, подхожу к пушке. Стою, держась за
Сержант сидит внизу белый, сжав губы. По пальцам течет мокрое и черное. Я наклоняюсь к нему, он пытается улыбнуться:
— Ханá!..
Как в тумане тащу его через нижний люк. И когда вылезаем, вижу: горит весь плацдарм. А из огня все еще стреляет противотанковая батарея. Цельной обороны уже нет. В разных местах вспыхивает, перемещаясь, стрельба. Только немецкие танки, стоя открыто, стреляют в огонь из длинных стволов, добивая тех, кто еще сопротивляется.
Пытаюсь взвалить сержанта на бедро. Он тяжелый, размякший, у меня не хватает сил. Разрыв! Сержант перестает стонать…
— Сейчас, сейчас…
Я тащу его ползком. Трава уже дымится. Огненные искры, красные хлопья сажи летят в лицо. Замечаю, что гимнастерка на мне тлеет. Прихлопываю ладонями огонь. Дым ест глаза. Прижавшись лицом к земле, дышу и ползу опять. В ушах звон. И отовсюду пересекающиеся огненные трассы.
— Сейчас, сейчас! — Я повторяю это, как в беспамятстве.
Сердце колотится в висках. Кто-то, хрипя, дышит рядом. Оглядываюсь. Это я дышу. Кашель душит. Подсовываю два пальца за воротник, дергаю, обрывая пуговицы. Нет воздуха. Сердце выскочит сейчас. И тащу, тащу его на себе, ничего не соображая, задыхаясь, с разъеденными дымом, слепыми от слез глазами, через огненные искры, через трассы пуль, с шипением впивающихся и землю.
Руки мои проваливаются. Окоп. И сейчас же страшный взрыв. Там, где была батарея. Больше она не стреляет. Втаскиваю за собой сержанта, волоку по ходу сообщения. Чья-то брошенная землянка. Солома на нарах вся шевелится, кишит мышами. Они бегут сюда отовсюду, с писком выскакивают из-под ног. Огонь и дым гонят их сюда. Я разрываю на сержанте гимнастерку. Он лежит безжизненно, отвернув голову. И тут вижу крошечную ранку над ухом. И кровь. Я тащил его уже мертвого. И руки мои в его крови.
Кто-то в тлеющей шинели сваливается сверху. Сидя на дне окопа, с обезумевшими страшными глазами, размазывает по лицу копоть, кровь и пот. Сухое рыдание, как спазма, рвет его горло:
— Пропали! Горит все!..
Я глянул вверх и увидел над собой солнце. В черном дыму стояло над плацдармом слепое, расплывшееся солнце.
Уже в сумерках мы контратакуем. Гаснущая за высотами неспокойная заря светит в лицо нам. После короткой артподготовки, поддержанные минометами, мы выскакиваем из леса, и нам удается сбить незакрепившихся немцев. Мы гоним их по черной, покрытой пеплом, кое-где дымящейся земле. Пуля перебила у меня автомат, и я бегу с одним пистолетом. Около брошенных артиллерийских позиций, среди убитых коней, зарядных ящиков, разрытой снарядами земли завязывается рукопашный бой. Новая волна немцев накатывается на нас. Они выскакивают из-за гребня, черные со стороны света. Длинный немец с занесенной рукой — в ней что-то блеснувшее — набежал на меня. Я успеваю скрестить над головой руки. Удар приходится в них. Поймав за кисть, удерживая другой рукой, выламываю запястье. Близко задохнувшиеся от боли расширенные зрачки, табачная вонь чужого рта, сдавленный крик. Зверея, мы ломаем друг друга. И тут страшный удар сзади — и все, качнувшись, повернулось перед глазами: и немец, и накренившаяся полоса заката… Удар о землю на минуту вернул сознание, и я вижу, как множество ног в обмотках, только что бежавших вперед, с той же быстротой мимо, мимо меня бегут обратно. Выстрелы. Крики. Дым близкого разрыва. Я пытаюсь ползти за ними, кричу. Кто-то дышащий с хрипом, пробегая, кованым ботинком наступил мне на руку. И с облегчением чувствую, как беспамятство наваливается на меня…
Никогда
Недалеко от меня темнела убитая лошадь, стертая металлическая подкова голубовато блестела на торчащей вверх задней ноге. Я вспомнил, что тут артиллерийские позиции, и сообразил, что сюда придут. Пошарил около себя на земле пистолет. Его нигде не было. Одна граната уцелела на поясе. Встав на четвереньки, пополз, часто останавливаясь от слабости и прислушиваясь. Две черные тени в касках, хорошо видные на фоне неба, двигались стороной, бесшумно. Иногда они останавливались там, где слышался стон. Красный огонь, удар выстрела, и, постояв, они двигались дальше. И снова останавливались, снова вспышка, выстрел — и дальше шли. Переждав, я пополз со всей осторожностью. Ладонями по временам я чувствовал теплый пепел, земля кое-где еще дымилась, и ветром раздувало красные угли.
Я полз по своей земле, где каждая тайная тропочка, любой бугорок знакомы, памятны, не раз укрывали от пули. Тут по ночам вылезали мы из щелей и блиндажей — и те, кто жив сейчас, и те, кого уже нет, — ложились на траву, дышали полной грудью, расправляли затекшие за день суставы. Сколько раз всходил из-за леса молодой месяц, старел, наступала глухая пора темных ночей — лучшее время для разведки, снова нарождался молодой месяц. На наших глазах поднялась здесь кукуруза и скрыла нас от наблюдателей, потом она стала желтеть, и это тоже было хорошо: не нужно было обновлять маскировку. И вот — пепел. И земля эта — чужая, и я уползаю с нее один, а недалеко черными тенями движутся немцы и достреливают раненых. И так же, как всегда, светят над землей звезды, и уже показался из-за леса желтый рог молодого месяца, но свет его сейчас опасен мне.
Уже близко уцелевшая кукуруза. За ней — дорога. А там — лес. Важно скрыться в лес. Я узнаю это место. Здесь когда-то пехотный шофер пытался проскочить днем на «виллисе», крутанул резко и вывалил полковника.
Внезапно близкий щелчок взведенного курка. Вздрогнув, припав к земле, оглядываюсь. Пепельное небо. Черные стебли кукурузы. Кто там? Наш? Немец? Но немцу зачем прятаться? А может быть, раненый. Мне кажется, я слышу дыхание. Или это кровь шумит в ушах? Земля подо мной начинает дрожать. Идут танки. Два немецких танка и бронетранспортер приближаются по дороге. Если в кукурузе немец — все! Он крикнет.
Танки проходят, освещенные луной. В башнях стоят танкисты. В косом свете вспыхнувшего фонарика — пыль как дым. Лежа снимаю гранату. Не кричит. И уже шелохнулась надежда: наш.
За танками негусто валит пехота. Короткие сапоги, вздымающие пыль, тускло блестящие каски, расстегнутые мундиры, засученные рукава. Некоторые несут автоматы, положив поперек шеи, держась руками за ствол и за приклад. Задние идут по плечи в пыли. И еще один танк, замыкающий. За рокотом и лязганьем не слышно шагов. Мы лежим затаившись, вжимаясь в землю: я и тот в кукурузе. Это наш, наверное, такой же, как я, раненый. Я осторожно ползу к нему.
— Не стреляй! Свой!
Человек приподымается с земли. Панченко!
— Ползить сюда, товарищ лейтенант!
И ползет мне навстречу.
— Держиться за меня.
Неловко он пытается обхватить меня за спину.
— Постой. Я сам.
В неосевшей пыли мы проскакиваем дорогу, скрываемся в лесу. Неотдышавшиеся, сидим в кустах, в тумане и шепчемся, как гуси в камыше.
— Мышко! Панченко!
Я говорю какие-то слова и, точно слепой, трогаю его лицо руками, глажу по щекам. Я чувствую — могу разреветься. А он жмется: неловко ему. И мне уже неловко, и мы молчим, смотрим друг на друга и молчим, и хорошо бы закурить сейчас. Мы только что могли пострелять друг друга.