Пядь земли
Шрифт:
Да, если бы вчера нам это сказали… На войне никогда не знаешь дальше того, что видишь.
Откуда-то возникает звук летящего снаряда. Он долго воет, приближаясь, и разрывается у подножия высоты.
— Понял, где немцы? — говорит Бабин. — Даже выстрела не слышно.
Голый по пояс, он берет у Фроликова бинокль с болтающимся ремешком, и мы оба смотрим в ту сторону. Солнце, желтая от зноя степь, и по краю степи, за деревьями, медленно движется сильно растянувшаяся колонна маленьких — отсюда — грузовиков.
— Тебе связь еще не подтянули? — спрашивает Бабин быстро.
— Какая
— Жаль. А то бы дать по ним разок, чтоб не ездили!
Из блиндажа выскакивает Рита. Подтянув юбку над коленями, раскрасневшаяся, с оживленно блестящими черными глазами, вылезает из траншеи, кидает Бабину чистую рубашку:
— На, надевай! А бриться?
Бабин проводит рукой по щекам — спорить трудно.
— Господи, что бы вы, мужчины, без нас делали?
— Определенно пришли бы в упадок.
— И запустение, — добавляю я.
Рита сочувственно качает головой:
— Острить пытаетесь… Вам только это и остается.
И строго Бабину:
— Сейчас же снимай с себя все и надевай чистое. Стирать буду.
— Понимаешь, — говорит Бабин, — у нас тут идея возникла: позавтракать раньше всех дел. Его, например, — он указывает на меня, — могут в любой момент забрать у нас и кинуть поддерживать другой полк.
— Меня ваша мощная идея не трогает. Я хочу стирать. Хочу голову мыть в Днестре. Хочу тебе обед готовить. Посмотри на себя: от тебя половина осталась. Сегодня сварю тебе настоящий украинский борщ. Со старым толченым салом для запаха. Учти, Фроликов, нужно старое хлебное сало. Я тебя быстро откормлю. И пусть он тоже приходит борщ есть.
— А кто нам пока что яичницу зажарит?
— Фроликов. Родина призвала его на эту должность — пусть жарит.
— Ладно, — говорю я, — завтракать все равно придем. У нас еще одно дело есть.
И мы уходим с Саенко смотреть свою работу: бывшую нашу цель номер шесть. Когда ведешь огонь по батареям, стоящим на закрытых позициях, редко видишь результаты своей стрельбы. О них догадываешься. Прекратила батарея стрельбу — подавил. Видишь, как там что-то рвется, — уничтожил. И часто эта «уничтоженная» батарея после ведет по тебе огонь, Тогда говорят, что она ожила. Моя батарея за войну тоже много раз «оживала».
Мечта каждого артиллериста — близко поглядеть результаты своей стрельбы. Но даже в наступлении это не всегда удается: идешь где-то стороной и видишь чужую работу. Я с удовольствием хожу по брошенным орудийным окопам, считаю воронки. Наши, их не спутаешь. Несколько прямых попаданий в окоп. Во мне подымается профессиональная гордость. Все разбито, брошены зарядные ящики, но пушки увезены.
— В металлолом повезли, — говорит Саенко. Я не спорю. Куда бы ни повезли, раз такое наступление — недалеко они уедут.
Отправив Саенко встретить связистов, я иду на левый фланг. Кто-то говорил, что там действовали штрафники. Но штрафников уже нет, и никто ничего не знает о Никольском.
Я возвращаюсь по тем местам, где была наша оборона, и мне несколько раз попадаются похоронные команды. Все здесь такое памятное и уже чем-то чужое, опустевшее
Недалеко от щели — разбитая осколком, обгоревшая и уже ржавая винтовка. Это здесь убило миной двух пехотинцев, утром, когда мы с Васиным собирались завтракать. А вот так я полз. Шестьдесят метров. И оттуда бил пулемет. Разве расскажешь когда-нибудь тем, кто не был здесь, что значило проползти шестьдесят метров.
Странно все же устроен человек. Пока сидели на плацдарме, мечтали об одном: вырваться отсюда. А вот сейчас все это уже позади, и почему-то грустно, и даже вроде жаль чего-то. Чего? Наверное, только в дни великих всенародных испытаний, великой опасности так сплачиваются люди, забывая все мелкое. Сохранится ли это в мирной жизни?
Мимо меня, подскакивая на кочках, мчится пехотная кухня. Чубатый повар в колпаке держит в вытянутых руках вожжи. На высотах встает разрыв. Ни черта, правит прямо на разрыв, нахлестывая коней. Вот какая война пошла!
Еще издали Фроликов замечает меня.
— Идите скорей, товарищ лейтенант! — кричит он.
На двух камнях стоит у него огромная сковорода, и в ней пузырями вздувается великолепная яичница с салом, с зеленым луком. Фроликов жарит ее, используя подручные средства: распорол немецкий заряд и кидает в огонь длинную, как макароны, взрывчатку. Она горит химическим желтым пламенем, жирная копоть хлопьями садится на яичницу, он выковыривает ее ножом.
— Лень тебе хворосту набрать?
— Лень! — И смеется.
Рита коленом решительно уминает на земле узел с бельем, связывает его рукавами гимнастерки. Бабин в ослепительно белой рубашке кончает бриться перед зеркальцем. Оттянув кожу на похудевшей шее, водя бритвой по ней, подмигнул мне в зеркало: «Видал, что делается?»
— Садись, быстро брейся, — говорит он. — Артиллерист должен быть всегда выбрит и слегка пьян.
Рита подняла красное лицо с упавшими волосами, черные глаза оживленно блестят. На верхней губе капельки пота.
— А ему нечего брить.
— А мне нечего брить.
— Не слушай ее. Она, видишь, настроена яростно. Какую-то стирку выдумала…
— Не слушай меня. У тебя шикарные усы. Я даже могу их поцеловать.
И вдруг в самом деле целует меня. В губы. Влажными горячими губами. Сумасшедшая девка. Ну что требовать, когда сумасшедшая!
— Я бегу за водкой, — говорю я, чувствуя, что краснею.
— Он мужчина, он не может без водки! — И Рита хохочет.
Я бегу в свой окоп и слышу, как она хохочет. Потом слышу далеко возникший звук снаряда. Спрыгиваю. Хохот обрывается раньше. Потом разрыв. Я выскакиваю с фляжкой. И тут дикий, какой-то животный крик Риты. И вместе с этим криком во мне все обрывается. Помертвев, чувствуя только, что уже ничего изменить нельзя, бегу туда. Рита стоит на коленях. Когда я подбегаю ближе, она падает на что-то. Я хватаю ее за плечи, тяну к себе: