Пять четвертинок апельсина
Шрифт:
В половине второго я отправилась к реке, на наше обычное место встречи. Я высматривала его с Наблюдательного Пункта, надеясь и нет, что наверх он не взглянет, — такое счастье, думала я, может выпасть кому-угодно, но только не мне, — вдыхая теплый, сочный аромат упругих красных листьев на ветвях вокруг. Еще неделя, и Наблюдательный Пункт уже на целых полгода перестанет им быть, тогда его крона окажется у всех на виду, как одинокий дом посреди холма. Но сегодня на нем еще хватало листвы, чтобы скрыть меня от посторонних глаз. Сладостная дрожь охватила меня, и, будто от чьего-то легкого прикосновения, позвонки в самом низу спины завибрировали, как клавиши саксофона. В ушах звенело от ощущения неописуемой легкости. Сегодня возможно все, опьяненно говорила я себе. Все на свете.
Минут через двадцать с дороги послышался знакомый шум мотоцикла. Я вмиг спрыгнула с дерева и рванула к реке. В голове так сильно кружилось, что я испытывала
Он остановился на краю дороги, кинул быстрый взгляд вокруг — не смотрит ли кто, — потом потащил мотоцикл вниз, в заросли тамариска у длинной песчаной отмели. Я следила, почему-то не решаясь показаться ему теперь, когда желанный момент настал, внезапно с неловкостью почувствовав, что мы одни, что непривычно близки. Я ждала, пока он скинет свой китель и спрячет его в кустах. Потом он обернулся. В руках у него был сверток, перевязанный бечевкой. В уголке рта торчала сигарета.
— Их нет.
Я старалась говорить по-взрослому спокойно под его взглядом, внезапно вспомнив про свои напомаженные губы и веки: скажет что-нибудь или нет. Если будет смеяться, отчаянно стучало в висках, если засмеется… Но Томас просто улыбнулся.
— Отлично, — небрежно бросил он. — Значит, мы вдвоем. Ты и я.
Как я уже сказала, был чудесный день. Не просто через пятьдесят пять лет выразить всю трепетную радость той пары часов. В девять лет так остро все чувствуешь, что порой одного слова достаточно, чтоб заиграла кровь, а я, более ранимая, чем многие сверстники, только и ждала, что вот сейчас он все испортит. Я вовсе не задавалась вопросом, люблю ли я его. В тот момент задавать такой вопрос было дико, как невозможно было и сопоставить мои чувства — мое до боли безнадежное счастье — с содержанием любимых кинокартин Ренетт. И вместе с тем это было то самое. Моя робость, моя заброшенность, странности моей матери и отторженность от брата с сестрой породили во мне голод, инстинктивную распахнутость навстречу любой толике тепла, пусть даже со стороны немца, этого веселого спекулянта-вымогателя, который не интересовался ничем, кроме того, чтоб регулярно к нему стекались сведения.
Теперь я убеждаю себя, что ничего другого ему не было нужно. Но и при этом что-то во мне противится. Было что-то еще. Было что-то большее. Ему нравилось встречаться, говорить со мной. Иначе — зачем тогда он так долго не уходил? Я помню каждое слово, каждый жест, каждую интонацию. Он рассказывал про свой дом в Германии, про Bierwurst [62] и Schnitzel, [63] про Черный Лес, [64] и улицы старого Гамбурга, и Рейнланд, про Feuerzangenbowle, когда в огненный пунш помещается утыканный пряной гвоздикой горящий апельсин, про Keks [65] и Strudel, [66] и Backofen, [67] и Frikadelle [68] с горчицей, и про то, какие яблоки росли в саду его бабушки до войны. А я рассказывала про мать, про ее таблетки, про ее странности, про апельсинный мешочек, про ловушки для раков, про разбитые часы с треснутым посредине циферблатом, про то, что если бы можно загадать желание, я пожелала бы, чтоб этот день никогда не кончался.
62
Колбаса к пиву (нем.).
63
Шницель (нем.).
64
Шварцвальд.
65
Сухое печенье (нем.).
66
Штрудель, слоеный пирог со сладкой начинкой (нем.).
67
Хлебопекарная печь или духовка (нем.).
68
Котлета, фрикаделька (нем.).
Он взглянул на меня, и наши взгляды по-взрослому сошлись, притянулись, как бывало в нашей с Кассисом игре в гляделки. Но
— Извини, — буркнула я.
— Да нет, нормально! — сказал он. И почему-то так оно и было.
Мы пособирали еще грибов и дикого тимьяна — от его маленьких лиловых цветков пахло даже резче, чем от культурного собрата, — и еще немного припозднившейся земляники у пня. Когда Томас пробирался сквозь сухой березовый валежник, я, будто бы невзначай, будто потеряв равновесие, слегка коснулась его спины, и его тепло еще долго после, точно тавро, жгло мне руку. Потом мы сидели у реки и следили, как красный солнечный диск проваливается за деревья. Внезапно мне показалось, будто в темной воде мелькнуло что-то черное, наполовину скрытое водой посреди клином возникшей ряби — рот, глаз, маслянистый извив переваливающегося бока, зубастая пасть, над ней усами свисают ржавые крючки, — что-то чудовищных, невероятных размеров, исчезнувшее, прежде чем я успела сообразить, что это, оставив в том месте на воде лишь рябь да взбаламученные круги.
Я вскочила, сердце бешено забилось.
— Томас! Ты видел?
Он взглянул лениво, с сигаретой в зубах. Коротко сказал:
— Бревно. Несет течением. Они тут постоянно встречаются.
— Да нет же! — возбужденно выкрикнула я с дрожью в голосе. — Я видела, Томас! Это ома, это была ома! Матерая, Матерая!
Молнией сорвавшись с места, я понеслась к Наблюдательному Пункту за своей удочкой. Томас со смешком сказал:
— Да ну, брось! Даже если это старая щука. Хотя поверь, Уклейка, такого размера щуки не бывают.
— Это была она, Матерая, — упрямо твердила я. — Она. Она. Длиной в двенадцать футов. Поль говорил, черная, как ночь. Никакое это не бревно. Это ома.
Томас смотрел на меня и улыбался. Секунду или две я выдерживала его ясный, дерзкий взгляд, потом смутилась, отвела глаза.
— Это она, — повторяла я чуть слышным шепотом, — Это она. Я знаю.
Что сказать, я часто гадала потом. Возможно, это и впрямь, как говорил Томас, было плавучее бревно.
Конечно же, когда я под конец ее поймала, никаких двенадцати футов в Матерой не оказалось, хотя, нет слов, такой громадной щуки никто у нас не видал. Не вырастают щуки до такой величины, говорю я себе, а то, что я видала тогда, — или то, что мне померещилось, — в тот день на реке было величиной с крокодила, с которым боролся Джонни Вайсмюллер [69] на утренних воскресных сеансах у нас в «Мажестик».
69
Американский пловец, олимпийский чемпион, всемирно известный исполнитель роли Тарзана в голливудской киноверсии 1930-х гг.
Но это по зрелом размышлении. В те годы не существовало еще таких преград для веры, как здравый смысл и логика. Мы верили своим глазам. И пусть иногда над этим потешались взрослые, но кто знает, где она, правда? В душе я была убеждена, что в тот день увидала что-то чудовищное, многоопытное, коварное, как сама река, то, что человеку ухватить не под силу. Оно забрало Жаннетт Годэн. Оно забрало Томаса Лейбница. Оно чуть не забрало меня.
Часть четвертая
«la mauvaise r'eputation»
Вычистить и выпотрошить анчоусы, натереть солью внутри и снаружи. Засыпать внутрь каждой рыбки побольше крупной соли и веточки солероса. Уложить в бочку головками кверху, пересыпать слоями соли.
Очередной маневр. Открываешь бочку, видишь: стоят на хвостиках в мерцающей серости соли, пялятся на тебя с немой рыбьей тоской. Берешь сколько надо для сегодняшней готовки, оставшуюся укладываешь как следует, добавив соли и солероса. В полутьме погреба глаза рыб полны безнадежного отчаяния, как у детей, тонущих в колодце.
Немедленно эти мысли долой, как головку с цветка.
Мать пишет синими чернилами, аккуратно выводит, но строчки косят. Внизу приписывает что-то уже кое-как, но на том самом «нелини-былини», немыслимые каракули жирным красным, как помада, карандашом: «тенлини батлителникони» — нет таблеток.
Она стала пить их с начала войны, сначала не часто, раз в месяц, а то и реже; потом, в то странное лето, когда постоянно чувствовала запах апельсинов, — без особой оглядки.
«Я. все старается помочь, — коряво выводит она. — Нам обоим от этого немного легче. Ходит за таблетками в „La R'ep“ к одному малому, его Уриа знает. По-моему, не только за этим. У меня хватает ума не спрашивать. Ведь не железный же он. Не то что я. Стараюсь не подавать вида. Зачем? Он не выдает себя. И на том спасибо. На свой лад он обо мне печется, только это все зря. Между нами трещина. Он там, где свет. Ему представить страшно, какие страдания я терплю. Я это знаю и еще больше ненавижу его за то, что он такой».