Пять лекций о кураторстве
Шрифт:
С наибольшей очевидностью оба эти диспозитива проявились в посткоммунистическом мире. Именно здесь дисциплинарный порядок и насажденные им представления (убеждения вроде «это всерьез и надолго», «на том стою и не могу иначе») сошли на нет, стали восприниматься как атрибут дискредитировавшего себя прошлого. Быть современным стало означать быть оппортунистом и циником, причем в прямом, а не метафорическом смысле, в каком, вслед за Паоло Вирно, используем эти понятия мы. Польский теоретик искусства Петр Рипсон, описывая посткоммунистическую Польшу, приводил пример, как коммунисты молниеносно переконвертировались в католиков с тем, чтобы затем стать социал-демократами, а потом – христианскими демократами с левым уклоном и т. д. Способность менять убеждения и идеологическую идентичность он назвал «фактором Протея». [62] Подобное мы наблюдаем и в российском художественном мире, где бывшие молодые функционеры Союза художников становились пропагандистами либеральных идей, а позже возрождали коммунистическое наследие. Такие люди могут с одинаковой истовостью
62
Рипсон П. Фактор Протея // Художественный журнал, 1998, № 22, с. 11–14.
И вновь возникает вопрос: насколько совместим диспозитив цинизма с этическим началом? Или же откровенное признание собственного цинизма – а это довольно распространенная в наше время позиция – и есть единственная доступная нам форма этики? Должны ли мы принять за истину остроумную ложь, которая честно признает свою лживость? Или же у современного «фактора Протея» все-таки есть некая изнанка, другая сторона?
Кураторство и перформативный диспозитив
Четвертый диспозитив имеет прямое отношение к той стихии живого межличностного общения, которое в рамках современного нематериального производства обладает, по сути, субстанциальным статусом. Сколь бы ни были эффективны новые коммуникационные технологии, сколь бы ни были обоснованы профессиональные репутации, определяющим сегодня является личный контакт, персональная коммуникация. Именно через них и формируется то живое знание, что лежит в основе нематериального производства. Вот почему диспозитив оппортунизма предполагает мобильность: люди перемещаются с места на место, чтобы, в частности, иметь поводы к личным встречам. В нужном месте необходимо быть и ради того, чтобы встретиться с нужными людьми.
Однажды мне довелось побывать на большом международном форуме в одной европейской столице. В нескольких аудиториях параллельно шли персональные вступления и панельные дискуссии, которые собрали большое число ведущих современных кураторов. С двенадцати до четырех часов дня участники форума могли отобедать в специально отведенном для этого помещении. Они приходили группами после состоявшихся дискуссий, чтобы за ланчем продолжить общение. По ошибке в поисках своей аудитории я заглянул в это помещение около полудня, сразу же после его открытия, и увидел там одно знакомое лицо. Мой коллега, недавно обратившийся к кураторской практике, сидел за одним из столов и активно общался со своими соседями. Около двух часов, после окончания дискуссии, я вернулся в это помещение. За соседним столом сидел все тот же коллега и столь же активно общался уже с другими людьми, которые в какой-то момент ушли, чтобы продолжить работу. Тогда мой общительный коллега переместился за другой стол, где сидели участники молодежной панельной дискуссии, и, ловко встроившись в шедшую беседу, быстро и там нашел свое место. Больше всего меня поразило то, что все это время, с двенадцати до четырех, этот человек не только говорил, но и беспрестанно ел… Но не могу не признать – подобная тактика, безусловно, эффективна: за четыре часа моему коллеге удалось познакомиться с цветом современного кураторства, который организаторы форума собрали в этом зале со всего мира.
Однако, для того чтобы завести нужные связи и быть принятым в среде, недостаточно быть в нужном месте в нужное время. Необходимо иметь на вооружении техники соблазна или, как говорил американский социолог Ирвин Гофман, техники «представления себя другим в повседневной жизни». Повседневность художественной среды, как и любого другого социума, в чьей основе лежит прямая коммуникация, следует конвенциональным ритуалам и организуется через мизансцены, в которых каждый участник общения выбирает свою роль.
Что касается конвенций, то самая распространенная из них – аффектация дружелюбия. Социолог Паскаль Гилен, только начав изучать художественный мир и проведя первые полевые исследования, отметил следующее: его поразило, что деятели художественного мира, упоминая некую персону, оговаривают, что их связывают с этим человеком дружеские отношения. Кажется, что в художественном мире все друзья. Даже если ты и видел человека два-три раза, да и то на бегу, установившийся в художественной среде аффективный режим предполагает, что вы уже эмоционально связаны друг с другом, что вы друзья. Этот режим предписывает, что при встрече (независимо от своего душевного состояния) следует лучезарно улыбаться. Так ты даешь другому понять, что встреча с ним – это счастливая opportunity, ради которой ты проделал долгий путь, преодолев всяческие препятствия. Тот факт, что данная эмоциональная эйфория является явной симуляцией, не вызывает сомнения ни у исторгающего ее, ни у того, на кого она обрушивается. Право на фикцию выдано диспозитивом цинизма. Аффект здесь – это своего рода потлач Марселя Мосса: выдавая собеседнику столь избыточный эмоциональный дар, ты как бы обезоруживаешь его, берешь его под свой контроль. В результате Другой инструментализируется, становится твоей opportunity. Через коллективный договор о взаимной дружеской аффективности система сетевых отношений консолидирует себя, обретает границы.
Перформативность художественной среды предполагает, что в ней все хотят обозначить свое личное уникальное присутствие. Раз художественный мир – это сцена, то каждый хочет сыграть на ней свою роль, а раз отношения
Однако дело не в эксцентричных манерах деятелей художественного мира, что испокон века предписано им традицией художественной богемы. Чем дальше, тем больше перформативность поведения становится частью нематериальной практики, она насаждается как обязанность и просчитывается как стратегия. И, самое главное, она не ограничивается лишь невинным сюртуком и кожаным шлемом, а сводится к тому, что к одномерной и легко считываемой роли начинают сводить свою идентичность и убеждения. Индивидуальности вписывают в некие эмблематичные амплуа, которые становятся идентичностями-брендами для промоушена на интеллектуальном рынке: «куратор-марксист из Мехико-сити», «нью-йоркская феминистка», «левый интеллектуал из России», «политический активист из Берлина» и т. п.
И вновь возникает вопрос из области этики. Каковы последствия инструментализации человеческих отношений, превращающей внешний вид в средство производства? Есть ли в художественном производстве и сопутствующих ему связях иное – человеческое – измерение?
Этика любви и дружбы
Итак, мы дали беглое описание этического режима, который присущ современному социальному порядку и порожденной им системе искусства. По ходу дела мы прерывались на риторические вопрошания, суть которых исчерпывается в одном вопросе: возможно ли иное понимание этического? Я склонен считать, что другой этический режим и в самом деле возможен, более того, он существует. Постопераисты и другие социальные аналитики настаивают на том, что сегодня в обществе нет скрытых измерений: изнанка реальности вывернута, все, что в ней есть, лежит на поверхности. И в самом деле, нет более андеграунда, нет социальных пространств, которые подчинялись бы совершенно иной логике, полностью исключая господствующие диспозитивы. Именно к этому – к совершенно иным смыслам и формам жизни – мне довелось приобщиться, когда в советские годы я поднимался на чердаки или спускался в подвалы, где находились мастерские неофициальных художников. Ныне все находится рядом – не выше, на чердаках, не ниже, в подвалах – а на одном уровне, на поверхности. Оба возможных этических режима проистекают из одних и тех же диспозитивов, только рождены из разного их прочтения.
В первой лекции мы говорили о том, что кураторская практика коренится в психосоматике субъекта, что она – не столько узкопрофессиональная, сколько чисто человеческая практика. Из этого следует, что в этой практике границы между этическим и эстетическим фактически нет: вот почему то, что управляет отношениями между художником и кураторами, – это не профессиональный устав, а дружба, если следовать моему определению, [63] или любовь, как настаивают Паскаль Гилен и Олу Огуибе. [64] Но ведь, по сути, на этом же настаивает диспозитив, названный нами перформативным! Именно он указывает участникам художественной жизни на дружелюбие как на приоритетную форму взаимодействия. Но как в контексте кураторского проекта (и вообще художественной среды) разделить дружбу подлинную и перформативную? Критерии мы должны искать не в эстетических или этических постулатах, а черпать их из живого опыта. Отношения между субъектами являются дружбой или любовью, если их целью выступают сами эти отношения. Я имею в виду, что дружеские и любовные отношения всегда самодостаточны, что невозможно любить или дружить ради чего то, что находится за пределами этих отношений. И кураторская практика следует этическим ценностям любви и дружбы, когда проект делается ради него самого, то есть ради самой совместности включенных в нее участников. Кураторский проект не будет полностью таковым, если его цели и задачи выходят за пределы опыта сотворчества его участников.
63
Мизиано В. Институционализация дружбы // Художественный журнал, № 28/29, 2000, с. 39–46.
64
Гилен П. Курируя с любовью, или Призыв к нефлексибильности // Художественный журнал, 2011, с. 25–33.