Шрифт:
Автор выражает
особую благордарность
Алисе Андрейчук
и её семейству.
«Если я пойду и долиною смертной тени,
не убоюсь зла, потому что Ты со мною:
Твой жезл и Твой посох – они успокаивают меня.»
(Псалом 22.4)
Вместо вступления
Я хочу попросить прощения у всех животных, обиженных мною в жизни – особенно у поросёнка, которого однажды, в отрочестве, столкнула
Ступенька Первая
Странники
Всех жизненных путей исповедимей
Синусоиды кривая:
Вначале я, как майский жук,
Я, слепо следуя велениям инстинктов,
Взлетаю, падаю, взлетаю…
1995 – 1996
«… Правда, ещё какой-то довольно долгий отрезок времени, то есть, жизни, моей жизни, могла – со страху – убить змею, предотвращая таким образом возможную её атаку. Теперь вряд ли могла бы и стала бы.»
Всё это я думаю, наблюдая за весёлым ритмом красной змейки по кафельному полу зала ожидания, змейки – домочадца большой латиноамериканской семьи. Время от времени мальчик лет десяти вытаскивает змейку-сорванца из-под скамейки либо из угла, куда это подвижное существо уползает, и прижимает бережно к груди.
Заревела невидимая сирена, объявляя готовность прибывшего парома принять пассажиров на борт. Когда откроются ворота… Вот и ворота открылись, разошлись в разные стороны, раздвинулись, и толпа устремилась вперёд, туда, внутрь. Тараканами бегут к чёрному с голубым квадрату малевича, то есть, неба, в стенке Ферри. Посадка. Люди со змейкой растворились в толпе.
Накануне звонил Витянис, чтобы сказать, что он одинок и не знает, зачем живёт.
Я промолчала на это в ответ.
Можно было бы утешить его такими словами: ТЫ НЕ ОДИНОК, У ТЕБЯ ЕСТЬ Я.
Но я у него (как и он у меня) лишь по редким четвергам, иногда, когда у его жены какая-то особая занятость.
Можно было бы сказать: ТЫ НЕ ОДИНОК, У ТЕБЯ ЕСТЬ ЖЕНА.
Но он и без меня это знает.
Я тактично молчу в ответ.
Можно сказать: и я одинока, и скоро три года, как нет никаких вестей от моей дочери.
Но зачем ему это знать? Он не замечает её отсутствия, как прежде не замечал присутствия.
Так лучше: молчать.
Когда это было сказано мне в первый раз, в самый первый раз, в самый первый четверг – истекая голубизной глаз: «Я одинок и не знаю, зачем живу», – то произвело впечатление сильное, вызвало отклик,
сочувствие. (Встретились как бы две сироты и пошли, взявшись за
руки, в одном направлении.)
Теперь я привыкла и деликатно, то есть, тактично, молчу в ответ;
кажется, и его жалобы – из области тактики… Либо – стратегии.
Он не знает, зачем живёт. Но – живёт.
Я жду разоблачения в нелюбви, как смертного приговора.
Сиденья на пароме жёлтые и синие, на две стороны, можно сесть, чтобы смотреть вперёд, можно – назад, против течения, то есть против движения судна, – течения здесь никакого нет, так, игра волн. Где-то, в сердцевине парома буфет, оттуда соблазнительно пахнет подгорелым молоком и кукурузными хлопьями, «поп-корн». Иду в направлении некоей перегородки – стенки с плакатами. Впрочем, поближе
Продолжает: «Жареные кошки даже вкуснее жареных тараканов…» «Не продолжайте.» Продолжает. «Байо»*(*биография, bio-) любителя жареных кошек: родом из Перу, где мало еды, мало «фууд», хоть и была там бобовая ферма, и где был он худой-худой, почти как я. Но теперь, с той поры, как он приехал в Нью-Йорк, где нашёл работу, хорошую, в шу-стор** (**обувная лавка, shoestore), и где много фууд, похорошел, пополнел. Задрал штанины, чтобы показать толстые волосатые ножки, восхищается сам: ах, как хороши! Вторыми в очередь на демонстрацию, вероятно, волосатые ручки-коротышки? Пышно-волосатая грудь? Или… Или…? Если стриптиз пойдёт не экспрессом, но со всеми остановками… Ведь случалось такое. Однажды. Давно. До Витяниса.
Кофе по-американски. В вагоне трэйна* (*train, поезд), идущего в Квинс (я направлялась в «ПСИ», помещение бывшей публичной школы, используемое под выставки и представления), заговорил со мной – сначала почему-то по-французски, еле удалось ему переключиться на английский – сосед по сиденью, художник, выдающийся, как выяснилось в разговоре: Густав Фолк.
Вместе отправились в ПСИ, где состоялся концерт светомузыки. Посмотрели-послушали. Возвращались также трэйном. Я бережно держала в руках подаренный мне Густавом букет белых хризантем. Домой нам было по пути. Он напросился на чашку кофе, зашёл ко мне. Дочери дома не было, ещё не вернулась из школы…
Пока я хлопотала у кофеварки, гость приводил себя в порядок в туалете. Вот кофе готов и разлит по чашкам. Обернулась позвать «Густав», а он уже тут, на кухне, идёт ко мне. Вернее, на меня, идёт с улыбкой, но без штанов: из-под клетчатой рубашки, то есть, из-под вспученного брюха, едва прикрываемого клетчатой рубашкой, смотрят на свет – впрочем, не на свет, а куда-то в пол, да, смотрят в пол некие грибковые образования, занавешенные спереди испорченной, сморщенной сарделькой. Я вежливо попросила его надеть штаны, дабы не простудиться. Он послушался, штаны надел, молча выпил кофе; ушёл. Потом звонил, злился на мою занятость, и даже требовал вернуть шесть долларов, потраченные на букет белых хризантем. Уж я ему предлагала забрать назад цветы, пока те были свежие, но он хотел деньгами. Так как-то я и осталась должна. С той поры, бывая на выставках – в музеях ли, в галереях – безуспешно (пока) отыскиваю глазами под шедеврами заветную подпись: «Густав Фолк».