Пятьдесят лет в раю
Шрифт:
Бок о бок промаявшись все свое тяжкое детство в специальном детдоме для детей, больных костным туберкулезом, они избегали своих здоровых сверстников и лишь для меня делали исключение. Почему? Оба были старше меня, но из-за болезни дважды оставались на второй год, и теперь мы все трое учились в одном классе, а с Алешей еще и жили в одном дворе. Ратмир обитал где-то на Петровской балке. У всех троих погибли отцы, – может быть, это нас сближало? Или их физическая, их внешняя ущербность была сродни моей ущербности внутренней, которую они ощущали? Так же как непостижимым образом ощущали на расстоянии запах жареной картошки. А иначе
Я давал им по вилке, ставил сковороду посреди стола, снимал крышку. Незваные гости отмахивались, бормоча что-то, и при всем своем внешнем различии становились вдруг фантастично друг на друга похожими. Ратмир, казалось, начинал хромать, а у Алеши вырастал горб.
Слабы и косноязычны были их целомудренные отказы: боялись – вдруг поверю, что и впрямь сыты.
Первым уступал Ратмир. Подпрыгивал, усаживался на высокий для него стул. Алеша по инерции лепетал что-то, но уже совсем невнятно, тоже садился, и нежное лицо его розовело, как в минуты, когда горбун с наигранным цинизмом говорил о женщинах. Ратмир ерзал и раскачивался на стуле, норовя придвинуть его ближе к столу, а лицо оставалось независимым и гордым. Смеялся, небрежно рассуждал о чем-то. Притиснувшись наконец вплотную к столу, брал вилку, и тогда Алеша тоже брал, но раньше – никогда.
Ели мы все трое нежадно, неторопливо, без видимого аппетита – как бы между прочим. Философствовали о высоких материях, вилками же работали будто по рассеянности, словно не замечая этого. И тем не менее с самого начала устанавливалась очередность, которую и гости и хозяин блюли свято. Никто не осмеливался тыкнуть в сковородку вилкой два раза подряд. Брал хозяин, то бишь я, потом – гости и жевали, медлили до тех пор, пока я снова не протягивал вилку.
Большая и голая запрокинутая голова Ратмира едва возвышалась над столом, Алеша же сидел далеко, на краешке стула, как-то боком – по-птичьи. Вытянутая в сторону, неподвижно лежала больная нога в огромном протезном ботинке. Картошку он не выбирал, как Ратмир, чье лицо было почти на уровне сковороды, а подцеплял что придется, не глядя, и, случалось, совал в рот пустую вилку, но вторично не лез – смиренно ждал своей очереди.
Когда сковорода опорожнялась примерно на две трети, оба дисциплинированно клали инструмент: спасибо, хватит, наелись, и, лишь поломавшись, снова принимались за еду. Я играл роль учтивого хозяина, они – роль учтивых гостей, и так до тех пор, пока на сковороде не оставалось ни крошки. Масло вылизывали хлебным мякишем.
Конечно, я не голодал, тем более что иногда мне перепадало кое-что от тети Мани. Правда, в отсутствии бабушки я к ней ходить стеснялся: жгла мысль, что она догадается, с какой тайной целью решил навестить старушку ее внучатый племянник.
И вот наступал день, когда в доме не оставалось ничего, кроме четвертушки хлеба, мутных осадков растительного масла на дне бутылки да нескольких картофелин. Как бережно очищал я их тупым ножом!
Так было и в тот раз. Накануне пожарил чуть больше, чем позволяли запасы (не то что рассчитывал на них, но предчувствовал: придут ведь, придут!), и теперь дай бог, чтобы на полсковороды наскрести! А тут еще одна картофелина, с виду крепкая, оказалась гнилой внутри – отошла почти целиком. Резал мелко – мельче, чем всегда. Когда сыпанул, мокрую, на сковороду, зашипело так, что я испуганно замер. На весь двор слыхать, почудилось
Масло из скользкой бутылки лил аккуратно: авось не все уйдет, останется? Вероятно, не слишком аккуратно – картошка подгорала, и я, убедив себя, что нужно попробовать, подцепил зарумянившийся ломтик ножом. Наспех обдув, сунул в рот. Обожгло. Разинув, как рыба, рот, ворочал ломтик языком, перебрасывал с места на место. Затем с усилием раздавил. Картошка была сыроватой, но ее уже подраспарило, и я жадно протолкнул ее внутрь. От масла руки были липкими; я тщательно вытирал их вафельным полотенцем, которое за время отсутствия бабушки стало черным, а сам настороженно прислушивался.
Положив полотенце, тихо подошел к окну. Занавески не отодвинул – сквозь щель в них глядел на залитый осенним солнцем пустой двор. Я знал уже, что сделаю сейчас – конечно, знал! – но все еще медлил. Теперь, спустя много лет, это отчасти успокаивает меня: не сразу ведь решился. Не сразу, да, но – с другой стороны – все, выходит, понимал, а не сослепу, не сгоряча.
Сковородка была плотно закрыта, но запах картошки успел разрастись во всю квартиру. Во весь двор. На цыпочках вышел я в коридор. Мгновенье стоял там, не дыша, затем прижал плечом дверь (чтоб не слышно было скрежета), дрожащей рукой переместил задвижку. Все так же на цыпочках вернулся в кухню, открыл сковороду. В лицо шибанул пар и горячий вкусный запах. Помешав и снова попробовав, опять закрыл. Но плитку выключил: бабушка наказывала беречь электричество.
Ждать теперь оставалось недолго. Я подкрался к окну и тотчас отпрянул. Они! Тяжелая голова Ратмира раскачивалась в такт шагам, а Алеша, который никогда не брал палочку, когда отправлялся ко мне, вскидывал слегка руки, словно входил по острым камням в воду. Как всегда, они пылко спорили о чем-то. На всякий случай я отступил от окна еще на шаг. До крыльца оставалось рукой подать, но это короткое расстояние они преодолевали почему-то очень долго. С напряжением ждал я знакомого стука – вот сейчас, сейчас, а когда раздалось, вздрогнул всем телом.
Как нестерпимо пахло картошкой! В дверь толкнулись, пытаясь привычно открыть ее, затем снова забарабанили, снова толкнули, и все замерло. Но они не уходили. Я различал их слабые голоса. А вдруг, мелькнуло, сообразят, что заперто изнутри, и останутся ждать? Но теперь уже открывать было поздно – поймут все. Я не шевелился. Хорошо помню, как плотно обступал меня густой отвратительный картофельный дух.
Они еще бухнули в дверь, но уже без надежды, от отчаянья, и я с облегчением увидел, что они уходят. Оба молчали. Ветер раскачивал ветки жасмина, срывал с акации последние желтые листья и нес их, они золотились на солнце, как ломтики так и не откушанной ими картошечки.
Сам откушал. В полном одиночестве. Пожертвовав общением, которое так ценил Экзюпери. Но он же утверждал в «Планете людей», что «в нашем мире все живое тяготеет к себе подобному, даже цветы, клонясь под ветром, смешиваются с другими цветами, лебедю знакомы все лебеди, – и только люди замыкаются в одиночестве».
В моем случае следует сказать: запираются. И сколько в жизни было таких дверей!
Человек, благодаря которому я в 76-м стал москвичом, тоже запирался. На все ключи. Глухо… Для него это закончилось катастрофой.