Пятьдесят лет в раю
Шрифт:
Тесть тряс его и раскачивал. Рубаха расстегнулась, по белому пузу катился пот. Наконец выплеснулась первая порция воды, но струя тут же опала; прошла долгая секунда, прежде чем она распрямилась и окрепла. Хозяин направил ее на дом. «Форточку! – заорал. – Форточку закрой!» К жене обращался, но та стояла, прижимая к груди допотопные дамские сумочки и ничего не разумея, кроме одного: документы здесь, с нею.
Я кинулся в дом, задраил окна, на которых уже сверкали брызги. Когда вернулся, тесть со шлангом – к небу опять же, к небу! – карабкался по лестнице вверх: струя была слишком слабой, чтобы достать до свежекрашеного резного карниза.
Огромная железная бочка с водой, предназначенной для полива картошки, стояла в отдалении, у грядок с вывороченной пожухлой ботвой, и я двумя ведрами бегом таскал ее оттуда, выплескивал с размаху на стены. Так и поливали – один сверху, другой снизу, – пока не подкатили наконец пожарные и не задушили огонь белой громоздящейся пеной.
Все, опасность миновала. Выключив насос, хозяин грузно опустился на перевернутую лейку. Устало ощупал карманы мокрых штанов. «Нитроглицерин?» – догадался я. Полетел в дом, принес спасительную трубочку. Вытряхнув таблетку, положил на доверчиво подставленную ладонь.
Отец жены медленно сунул ее под язык. Дряблая, в седой щетине шея тяжело провисла, ко лбу желтый листик прилип, а на макушке торчал, как у ребенка, пепельно-серый хохолок.
Вот тут-то, кажется, я впервые разглядел его по-настоящему. Это – впервые, а последний раз – двенадцать лет спустя, в больнице. Мы с моей младшей дочерью были у него за два дня до смерти. Долго охотились за судном – их на все отделение было всего три, потом она обтирала своего исхудавшего деда влажным полотенцем, а я поворачивал и приподымал, такого вдруг, несмотря на худобу, тяжелого. Тянула «старуха-земля», тянула, я физически ощущал это, и фолкнеровская «старуха-земля» не выходила из головы, как и смерть творца Йокнапатофы, дважды – за последние свои полгода – упавшего с лошади.
Наш старик тоже упал; не с лошади, правда, – с яблони. Когда мы с ним снимали урожай (а урожай в том неласковом для простого люда 94-м году был не ахти какой), то наверху осталось крупное, налитое, недоступное и потому особенно манящее яблоко. Но это для меня – недоступное, дед же, собственными руками посадивший тоненькое когда-то деревце, вырастивший его, ухаживавший за ним, смириться с потерей не мог и, стоило мне выйти за калитку, полез – в 82-то года! – на дерево.
И – свалился. Костей не сломал, но внутренности отшиб и больше уже не поднялся.
Лежа под капельницей, неугомонный мой тесть, едва боль отпускала, тихим голосом спрашивал, что нового в мире. И здесь, под боком, в родном Подмосковье, стремительно обзаводящемся фешенебельными особняками (никак не мог взять в толк, откуда вдруг взялось в обнищавшей стране столько богатых, сверхбогатых людей), и, скажем, в родном моем Крыму.
У сопалатника был маленький переносной автомобильный телевизор. С какой жадностью всматривался в крошечный экранчик мой старик, пытаясь понять, что делается в Кремле, что – в Белом доме, ну и, само собой, в Чечне! До войны довели дело, сволочи! И еще раз – сволочи. И еще.
Ничуть не помягчел перед смертью, не просветлел, не подобрел, как просветлела и оттаяла в свои последние часы на земле его жена. Вот только не в реальности случилось это (теща пережила мужа на восемь лет), а в моем давнем, 80-го года, романе, за что меня еще тогда, сразу после выхода книги, лаконично и жестко упрекнул один писатель, впоследствии
И оказался прав. Не подобрела, когда пробил ее час. Нет, не подобрела. Скорей наоборот.
Крупным планом. Владимир МАКАНИН
О его садоводческом хобби я узнал сравнительно недавно. В Липках, на Форуме молодых российских писателей, где я традиционно веду мастер-класс, а он приезжает в качестве почетного гостя. Гуляет, потягивает в баре напитки, благосклонно выслушивает комплименты и лишь под конец выходит, прихрамывая, на сцену конференц-зала.
В прежние годы избегал этого. Терпеть не мог публичных выступлений, ибо, объяснил мне как-то, чувствует себя после них прескверно. «А я не любитель портить себе настроение».
Теперь выступает. Но предпочитает – в тех же Липках – вольной беседе с аудиторией чтение какой-нибудь своей вещи. Если другие писатели, среди них весьма именитые, в поте лица отрабатывают свое комфортное проживание здесь, свое недурственное питание, купание в бассейне, свой тоже недурственный по нынешним временам гонорар, то Владимир Семенович расплачивается за все одним своим присутствием. Оно, по замыслу устроителей, сообщает Форуму должный уровень, освящает его, гарантирует качество.
Он эту роль исполняет виртуозно. Не кичится и не поучает, со всеми, от дебютанта из глухой провинции до вальяжного столичного романиста, доброжелателен, снисходителен и чрезвычайно любезен, с живой, даже поспешной готовностью улыбается, когда с ним здороваются, да еще слегка кланяется с высоты своего внушительного роста, всем своим видом давая понять, что рад встрече, очень рад, а потом, когда осчастливленный вниманием классика человек проходит, тихонько спрашивает у своего спутника (нередко им оказывался я), кто это. И подставляет правое ухо – на левое с некоторых пор глуховат.
На вольные хлеба он ушел из «Советского писателя» на год раньше, нежели я из «Крокодила», и когда мы, сойдя с электрички, оказались в малеевском автобусе на одном сиденье, он, тогда еще безбородый и безусый, радостно объявил, что у него началась другая жизнь. И посоветовал последовать его примеру, что я и сделал в 80-м.
Как и я, Маканин опять приехал в Малеевку в декабре, но если я сидел там безвылазно, то он постоянно мотался в Москву для разных деловых встреч. В основном с зарубежными издателями и переводчиками. «Продаю себя…» Рассказывал, как там бурлит все, какая большая идет игра и что для этой большой игры сейчас самое подходящее время. Риска никакого. Вон, говорил, как выиграли с «Метрополем» Попов и Битов.
Не знаю, как насчет Битова, полагаю, что в стратегическом плане «Метрополь» мало сказался на его судьбе, а вот Евгений Попов четверть века спустя в тех же Липках публично взмолился, обращаясь к тогдашнему министру культуры Швыдкому. «Не дайте, Михаил Ефимович, умереть писателю с голоду. Мы не просим милостыни, но организуйте нам какую-нибудь работу. Редакторскую, преподавательскую – какую угодно». Не помню, что сказал тогда дипломатичный министр, но хорошо помню, как один из участников моего мастер-класса, чей бульварный детектив мы обсуждали вечером того же дня, на мой досадливый вопрос, зачем пишет такое (человек был явно не без способностей), ответил: книга продаваться должна. Дабы не клянчить шестидесятилетним пузатым стариком у министра на пропитание.