Пятьдесят лет в строю
Шрифт:
Это мировоззрение после нелегкой борьбы и разрушила во мне прежде всего Наталия Владимировна.
Происхождения она была незнатного: отец — небезызвестный русский артист Бостунов, мать — дочь французского крестьянина-виноградаря, получившая хорошее образование. Отец бросил семью, когда Наталии Владимировне было всего тринадцать ле,т, и потому она особенно непримиримо относилась ко всему, что могло разрушать семейное счастье.
«Неужели вы можете примиряться со всем окружающим вас лицемерием?» — постоянно спрашивала она.
Наталия Владимировна смолоду
Она давно покинула Россию, где ей пришлось близко познакомиться с жандармскими и полицейскими российскими порядками. Она характеризовала их словом, равно ненавистным для нас обоих: самоуправством.
Наталия Владимировна не знала ни одной молитвы, и часто повторяла: «Неужели для того, чтобы веровать, вам нужна какая-то церковь?»
И неутоленная жажда правды, хотя бы и самой суровой, но неизведанной, тянула меня в этот тихий, удаленный от шумного Парижа уголок на острове святого Людовика, где в одном из уцелевших старинных дворцов эта непохожая на остальных молодая женщина устроила свою квартиру. Я встретил здесь обстановку безупречного вкуса, богатейшую французскую и русскую библиотеку, а на письменном столе развернутый томик стихов Бодлэра: «La tout est beaute, calme, ordre et volupte...» [20]
20
Там все красота, покой, порядок и упоенье.
Живя в атмосфере греческих классиков, французского искусства, театра, поэзии, хозяйка дома продолжала чувствовать Россию своей родиной, совершенно не считаясь, как вся левобережная интеллигенция, ни с царем, ни с романовской семьей.
Разлетелись в прах многие предрассудки, я почувствовал себя свободнее и самостоятельнее. Я не предвидел еще ожидавших меня в будущем революционных потрясений, но уже тогда знал, что приобретал в жизни того друга, рука об руку с которым перешагну через любые жизненные испытания. Я был готов перенести любую грозу.
* * *
В те памятные для меня дни я еще жил под впечатлением своей последней поездки в Россию и приема у царя. За все долгие годы моей службы за границей Николай II ни разу не «соизволил» назначить мне аудиенцию, как это было принято для всех военных агентов при великих державах, и я перестал даже записываться, как полагалось, на царские приемы в ту книгу, что лежала с этой целью в генеральном штабе. Но на этот раз меня заставил это сделать мой новый начальник генерал-квартирмейстер, незнакомый мне до того времени человек с очень громким голосом, широкими генеральскими лампасами и громадными звонкими шпорами.
— Ты не смущайся,— утешали меня мои коллеги по генеральному штабу, когда я вышел из генеральского кабинета.— Он ничего в делах не понимает, его перевел из Киева Сухомлинов, у него богатая жена,
К большому моему удивлению, на этот раз уже через двадцать четыре часа я получил приглашение на прием в Царское Село. Представлялось много старых генералов по случаю получения очередной награды: Ордена Белого Орла, Александра Невского или просто Анны 1-й степени и несколько полковников — командиров армейских пехотных и казачьих полков. Я оказался, как младший, на левом фланге длинной шеренги, огибавшей зал с трех сторон. [412]
— Ваше императорское величество, командир такого-то пехотного полка полковник такой-то представляется по случаю приезда в город Санкт-Петербург,— рапортует мой сосед, уже седеющий полковник.
Царь молча подает руку, треплет аксельбант и после минутной паузы, поднимая глаза на полковника, спрашивает:
— ну как вы, довольны расквартированием?
«Вероятно, он знает места расквартирования каждого полка»,— удивляюсь я и не ошибаюсь.
— Я помню,— продолжает Николай II,— что два батальона размещены у вас по казармам, а два по квартирам.
Полковник сияет от восторга. Память, эта единственная сильная сторона семьи Романовых, сослужила им немалую службу.
— Ну что ж, передайте от меня полку спасибо за верную службу.
Те же слова я уже слышал и в беседе с предшествующим усатым казачьим полковником.
Черед за мной, и, перечисляя все свои чины, титулы и должности, я замечаю, как из-за спины царя и незаметно для него бесшумно приближаются в своих мягких чувяках без каблуков безучастно стоявшие до этой минуты посреди зала три-четыре человека царской свиты. Из них мне особенно запомнилась щуплая фигурка в красном чекмене командира царского конвоя Трубецкого — я знал этого офицера еще по службе в конной гвардии как большого интригана.
«Держи ухо востро,— подумал я.— Всякое мое слово станет известным в тот же день в яхт-клубе на Большой Морской, этом гнезде германской агентуры».
— Ну, что вы думаете о Франции?— спрашивает меня Николай II. Желая помочь ему формулировать интересующий его вопрос, я отвечаю:
— Ваше величество, за последние месяцы там творится так много нового, что мне приходится затрагивать в своих рапортах самые разнообразные вопросы.
— Я все ваши донесения читаю,— говорит мне царь.— Они очень интересны. (Я не оспариваю, хотя знаю, как составляются сводки из моих донесений.) Но скажите, какого вы мнения о французской армии?
Замечаю, что стоящая за спиной царя свита насторожилась. Меня охватывает чувство негодования: какая бестактность, как можно задавать мне такие вопросы на людях! Разве я вправе раскрывать при этих клубных сплетниках тайны большой французской программы вооружения и объяснять техническую отсталость союзной армии. Но надо выходить из положения.
— Французская армия напоминает мне человека не очень сильного, но твердо решившего нанести удар своему могущественному противнику. Я могу ручаться, что союзная армия и французский народ это выполнят,— твердо и решительно заявляю я.