Пятеро, которые молчали
Шрифт:
(Бакалавр, конечно, не принял всерьез мою угрозу, да и сам я не думал тогда, что приведу ее в исполнение; просто-напросто я провоцировал его на убийство, всем существом желая собственной смерти. Но теперь я снова и снова мысленно возвращаюсь к этим оставшимся без ответа словам, и они обретают силу торжественной, грозной, нерушимой клятвы. Боль немного утихла, но в низу живота появилась тяжесть, как будто туда положили камень или кусок железа. Смерть — гораздо более трудоемкий процесс, нежели мы себе представляем. Человеческий организм хватается за жизнь с цепкостью утопающего, бросает в бой со смертью все свои неистовые защитные силы, и развязка долго не наступает. Не наступает, будь она проклята! Я прихожу к мысли, что никогда не смогу умереть ни от побоев, ни от жажды, ни от своей страшной внутренней раны, — что я бессмертен и смогу
— Бренное тело Журналиста расходовало последние запасы жизненных сил, друзья мои. До агонии оставался один шаг, и палачи должны были либо подтолкнуть меня к смерти, либо вообще оставить в покое. Но, видимо, и в самом деле им было запрещено покончить со мной, потому что однажды на рассвете меня стали готовить к возвращению в Сегурналь. Одели, снова нацепили черные очки — теперь в отношении полутрупа это была явно излишняя мера предосторожности, — на руках подняли в джип, на руках спустили на землю по приезде на место. Волоком протащили по лестницам и коридорам Сегурналя до «ринговой». Там меня опять раздели догола, стянули руки наручниками. Один из агентов дал мне стакан молока. Неделю молоко было единственной моей пищей… Однажды в «ринговую» вошел врач с чемоданчиком в руке. При виде моих гноящихся зловонных ран этот бывалый человек сморщился, как от боли. «Вот это да!» — произнес он озадаченно. Он вышел и вскоре вернулся, неся пузырьки, вату, бинты. Пока он тщательно промывал перекисью больные места, я спросил его имя, но он отказался назвать себя. Конечно, это был полицейский врач, но все же я хотел знать его имя. Он отказался назвать себя и на следующий день, когда пришел продолжить лечение. Он поговорил со мной, сказал, что спасся я чудом: еще немного — и острие задело бы брюшину. Однако имя свое он наотрез отказался назвать. Раны мало-помалу рубцевались, но я не мог опорожнить кишечник. Я не хотел, не осмеливался это сделать. Наконец я пересилил страх. Острейшая боль, почти такая же, как в момент пытки, охватила меня, и я потерял сознание.
(Когда выйду на свободу — не важно когда, но выйду, — я с первого же шага подчиню себя одной-единственной цели: убить Бакалавра. Пусть товарищи в редакции ждут меня с распростертыми объятиями, я не пойду в редакцию. Я не вернусь в дом отца с его уютной библиотекой и с кустами гераней в саду. Я не стану искать встреч с женщинами, сладкого опьянения от поцелуев, блаженного трепета близости. Даже Милене придется подождать моих ласк — прежде, чем начать жизнь, я должен убить Бакалавра. Я стану летящей ракетой — она уже запущена, она прошла половину пути, она не может остановиться или повернуть вспять, ей предназначено размозжить змеиную голову Бакалавра. Неподвижным и холодным, как мраморная собака, растянется его труп у моих ног. Я сам закрою ему глаза, глазки гадюки и грызуна, и буду хохотать, хохотать до слез, сидя на белом надгробном камне с надписью золотыми буквами: «Здесь покоится прах Бакалавра».)
— Целый месяц провел я в «ринговой», погруженный в зыбкое полузабытье, питаясь с помощью надзирателя размоченным в молоке хлебом…
В эту минуту лязгнул замок, отворилась зарешеченная дверь, и в камере появились Дженаро и Антонио с вечерним рационом. Журналист прервал свой рассказ, уже и так подходивший к концу.
Когда итальянцы ушли, Журналист, вылавливая из баланды мясные обрезки, добавил:
— Мои раны почти полностью затянулись. Агенты перетащили меня в камеру к трем видным деятелям нашей партии, с
Журналист опустил глаза в миску и проговорил глухо:
— Никто из трех меня не узнал,
ВРАЧ
Прошли восемь дней. Восемь суток, безликих, повторяющихся, еще более удручающих под гнетом скуки, под гнетом душной жары тюремной камеры — скорее, плавильной печи, нежели камеры, скорее, адской сковороды, нежели камеры. Двадцать четыре часа — один и тот же круг.
В шесть утра по пронзительному свистку пятеро поднимались; слушали поверку заключенных соседнего барака; съедали утренний рацион, принесенный итальянцами; выходили по очереди в сортир; вернувшись, ложились на койки, закинув за голову сцепленные руки; вставали и, словно звери в клетке, шагали по камере из угла в угол; съедали обед; дремали в пору сиесты, лежали на койках, одурев от жары, смачивая матрацы потом; вставали и, не зная, куда себя деть, снова шагали из угла в угол, обменивались вялыми обрывками фраз на избитые темы, думая совсем о другом; в третий раз на дню появлялись итальянцы, пятеро съедали ужин; кому выпадал черед — шел мыть посуду; затем слушали вечернюю поверку в соседнем бараке; по сигналу отбоя ложились спать; в шесть утра по пронзительному свистку поднимались… и так каждый день…
Утром девятого дня Капитан, придерживая коленями миску с овсяной размазней, внезапно сказал;
— Так больше нельзя. Надо найти какое-то занятие.
Врач, ломавший голову над этой проблемой во время прогулок по камере, предложил с налета:
— Можно организовать учебу. Журналист не преминул сострить:
— А где вы возьмете учебники? В библиотеке, которая называется сортиром? Третьего дня по дороге туда я спросил конвоира: «В этой тюрьме разрешены книги?» Он заявил: «Находящиеся в строгой изоляции не имеют права читать книги. Вы — в строгой и золяции. Что, этого не знали?»
— Обойдемся без книг, — сухо возразил Капитан.
— У каждого из нас что-то осталось в памяти, — поддержал его Врач.
Тут же начали составлять программу и расписание, назначать преподавателей.
— Я могу вести уроки английского, если вы хотите учить этот язык, — предложил Бухгалтер, еще помнивший то, что усвоил на коммерческих курсах и в переписке с чикагской торговой фирмой «Diamond T.».
Все с удовольствием согласились. За исключением Журналиста, немного разбиравшегося в английском, никто не знал этого языка.
— Я буду читать курс алгебры, — сказал Капитан. — Арифметика, которой я учил солдат в казарме, слишком примитивна для вас, а вот алгебра, в том объеме, как я преподавал ее кадетам военного училища, вполне подойдет. Вас интересует алгебра?,
— Конечно, нас интересует алгебра , — ответил за всех Врач. — Но нас интересуют также основы стратегии и тактики, Капитан.
— Что касается меня, — сказал Журналист, — то не взыщите. Ни полноты знаний, ни системы. Довольствуйтесь отрывочными сведениями из литературы и истории. Кое-что я знаю, правда. Эпизоды из Библии, а также из «Божественной комедии» в моем изложении увидите, как наяву. А вот, например, что происходило в ходе войны Алой и Белой розы — понятия не имею.
— Жаль! — искренне расстроился Парикмахер, чем вызвал всеобщий смех. — Война с таким красивым названием — и ничего о ней не знать.
В противоположность Журналисту, Врач, как преподаватель, отвечал самым строгим требованиям. До недавнего времени он вел занятия в лицее и помнил наизусть тщательно подготовленные лекций по биологии и химии, которые читал своим юным воспитанникам.
— Кроме того, — намекнул он шутливо, — мое настоящее призвание не медицина, а политическая экономия. Так что готов подкинуть вам еще недельный курсишко политэкономии, идет?
— Воспользовавшись тем, что нам некуда деться, хочешь обратить нас в марксистскую веру? — поддел его Бухгалтер.
Парикмахеру недоставало гребенки и ножниц, без них он не мог учить своих товарищей единственной доступной ему науке — стричь волосы. Но он ничем не выдал огорчения и покорно согласился быть только учеником четырех учителей. Правда, эта самая алгебра, о которой упомянул Капитан, заранее представлялась ему несусветной головоломкой, и он решил, что уж как-нибудь от нее увильнет.