Работа по распределению
Шрифт:
– И это называется любовью? – спрашиваю себя и отвечаю:
– Да, если это называется любовью, то я для нее не создана.
Меня тошнит. В животе бурлят газы. Набрасываю на голое тело демисезонное пальто и выхожу во двор. Сижу в холодном, грязном туалете, а где-то так странно в этот ранний час пронзительно стонет скрипка. Она поёт о чистой, возвышенной любви, о романтических грезах, зовёт куда-то в волшебную высь. Но чувствую, что она поёт уже не для меня: как роза, прихваченная морозами, я еще прекрасна, но нет уже той чистоты, той
Вхожу в комнату, неся с собой холод – Игорь на мгновение приоткрывает глаза и шепчет:
– Как все же ты хороша…
Не отвечая на его шёпот, натягиваю одежду и разглядываю спящего, ищу на его красивом лице следы старости. Обнаружила у глаз несколько морщинок, представила известного холостяка одиноким, всеми забытым и стала жалеть сначала его, потом себя, понимая, что прощаюсь с ним навсегда. Никогда я больше не переступлю этот порог, никогда не буду больше с Игорем…
Зачем же тогда все это? Ответить на этот вопрос не могу: наверное, надеялась на чудо… Наконец, попрощавшись, плетусь на трамвайную остановку.
Кажется, уже все знают о моём позоре: вот оглянулся старик, почему-то усмехнулась женщина, презрительно посмотрел на меня молодой человек… Словно клеймо проклятия легло на мое лицо: исчезло радостное, беззаботное выражение, глаза смотрят грустно и виновато.
Один вечер – а рассчитываться за него буду, наверное, всю жизнь: несчастья повалились одно за другим. Начались женские проблемы.
Достала учебник "Кожные и венерические болезни". Читаю – и волосы дыбом встают на голове. Вот уж девочка с хутора… Ловлю себя на мысли, что не хочу больше жить… А тут еще месячных нет… К гинекологу тоже не иду: еще выгонят из института и сообщат отцу…
Куда деваться? Что делать? Чувствую себя прокажённой: всех сторонюсь, ото всех прячусь, насколько это возможно в городе. Решаю бросить занятия и поехать к бабушке Тане в станицу: там обычно скрываюсь от всех жизненных невзгод.
Автобус остановился на пятачке. Захожу в хлебный магазин, чтобы купить бабушке свежие булочки. Увидев меня, продавщица Нина весело улыбается, и её тройной подбородок опускается на пышную грудь.
– Давненько не була в станице… Чи замуж вышла? – с любопытством спрашивает она.
– Нет, никто не берёт… – отвечаю я.
– Пора, пора… Бачь, яка ты ловка, – замечает Нина. – Я тоже така була, а счас за прилавком не помещаюсь… А баба Таня твоя в больнице лежить, на скорой с приступом привезлы. Совсим сдала женщина, а тоже була красавица…
Испугавшись, тороплюсь в больницу, которая находится рядом, за школой, у самого ерика. Заглядываю в первую палату и вижу бабушку. В белой, обвязанной кружевом батистовой косынке, такой же кофточке, в синей сатиновой юбке она сидит на кровати и тщетно пытается попасть ногой в кирзовые чувяки.
– Бабуля, что с Вами? – видя ее слабость и беспомощность, с тревогой спрашиваю
– Ой, яка ж радость… Господи, благодарю тэбэ… Одна ж ты у мэнэ… Васю, Петю голодовка сморыла… Дид твий, Ваня, на войне погиб… Светочку, маму твою, Бог забрав, и таку молоденьку, таку красыву… Зачем? Лучше б пришёв за мной… – обнимая меня, шепчет бабушка и жалуется:
– Печень проклята замучила. Як шо съим – так и прыступ…
Она с любовью глядит на меня, и ее темно-зелёные очи наполняются слезами и сверкают изумрудами.
– Как же вы похожи, – говорит больная, лежащая у окна.
– А як же, – гордо замечает бабушка, – одна кровь, моя ж внучка.
Мы сидим, обнявшись, до темноты. Потом вспоминаем, что мне пора идти. Прощаюсь с больными и бреду по станице. Сыро. Серо. Холодно.
Под ногами чавкает грязь.
Низенькие хатки. Старое кладбище. Покосившиеся кресты. Чернеющее поле. Вот и бабушкин домик. Открываю скрипучую дверь, зажигаю огонь в лампадке, лампе – жилище оживает, потому что без хозяина дом сирота… Вношу дрова – и они, пылая, трещат и в печке, и в печи, вода кипит в выварке.
– Ну и устрою себе харакири, – думаю я, впервые радуясь одиночеству. Выпиваю стакан самогонки, сажусь в горячую воду и парюсь, парюсь, парюсь… Затем ползу на печь, ложусь на пышущую зноем лежанку и шепчу:
– Терпи, Верка, терпи… Может, перестанешь кидаться на незнакомых мужиков…
От жары бешено колотится сердце. Ломит поясницу, а я радуюсь этой боли, словно она спасет меня от всех бед. Нет сил ни плакать, ни кричать… Лежу неподвижно, слышу, как кровь струится по моему телу, и засыпаю. Просыпаюсь от стука. Это соседка Мотя колотит палкой в дверь и хрипло кричит:
– Верка! Чи угорела? Чи спышь? Не выйдешь – двери ломать буду…
Она, что-то бубня, куда-то уходит.
Как собака, у которой отбили зад, поползу по череню, осторожно спускаюсь на припечок, с него на ослон, потом на мазанный кизяками пол, подхожу к зеркалу: на меня глядят чужие, уже без девичьего невинного блеска глаза. В них обида, укор, горечь…
– Убийца, – твердят они, и я отвожу взгляд и вижу икону Божьей
Матери. Мария держит на руках сына и кротко глядит на меня. Её лицо излучает свет, доброту, любовь, и мне кажется, что она не осуждает, а жалеет меня, как сбившегося с пути человека.
– Прости, не наказывай, больше никогда не убью подобного себе…
– клянусь я перед иконой, – буду так же, как ты, прижимать сына, защищать и любить его.
Игорь зачем-то ищет меня, наверное, ничего не помнит, что было той ночью, но, желая жить беззаботно, боится завести от меня дитя. Я избегаю его: вдруг снова не выдержу и брошусь в любовный омут…
Поэтому пораньше ухожу с лекций, пропадаю в читзалах, почти не бываю в общежитии. После второй пары буквально сталкиваюсь с ним и бросаюсь от него так стремительно, что Игорь мчится за мной, хватает за руку и до боли сжимает её.