Рабы свободы: Документальные повести
Шрифт:
— Товарищ Сталин, но это же больше театр Чехова, — робко заметил один из литературных функционеров, Иван Гронский.
— Не имеет значения. Горький — честолюбивый человек. Надо привязать его к партии канатами…
Так по образу и подобию сталинского культа создавался культ Горького в литературе, давящий и губительный.
26 октября 1932 года в доме на Малой Никитской состоялась знаменательная встреча, которая вошла в историю и определила литературную политику на много лет вперед — вплоть до самой горбачевской перестройки. Об этой встрече писалось по-разному: каждый участник трактовал ее
Взглянем и мы на эту встречу — теперь материалы, которые были спрятаны в секретных архивах, позволяют более объективно представить, что здесь произошло.
Вот я стою в дверях просторной столовой горьковского Дома-музея. Справа — рояль, и на нем фотография, с которой смотрят чудесные, счастливые лица — невестка Алексея Максимовича и его маленькие внучки Марфа и Дарья. Длинный стол уходит от двери к широкому причудливому окну. Книги, портреты. Экспозиция. Шуршат войлочными тапками редкие посетители…
В осенний вечер 1932-го здесь все выглядело иначе. Исчезает фотография с прекрасными лицами. Тимоша с детьми, наверно, где-то наверху, укладывает их в постель. Столы — по всей комнате, в белых скатертях, ломятся от выпивки и закусок. Окно плотно задернуто шторой. Сияет люстра.
Столовая переполнена. На почетных местах — кремлевские вожди: Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович. Впрочем, они совсем не выглядят вождями — просты, доступны, острят, с удовольствием едят и пьют. Вокруг и вперемежку — писатели, с полсотни человек, — эти более сдержанны, насторожены. Нет здесь ни Ахматовой, ни Мандельштама, нет Пастернака и Платонова, нет Булгакова и Бабеля, Андрея Белого, Николая Клюева, Бориса Пильняка — тех, кого сегодня мы считаем гордостью и славой нашей литературы. Зато много просто талантливых, «хороших и разных», но только «своих». И еще больше — функционеров и деятелей от литературы.
Не будем слушать все речи и спичи, прозвучавшие здесь, — многое теперь покажется не столь уж интересным и очень далеким от творчества. Сначала решали организационный вопрос: кому и как руководить литературой, мирили рапповцев и оргкомитетчиков. Другая проблема была посложней — ведь мало собрать писателей в единое стадо, надо задать им направление, руководящую идею, указать не только как жить, но и как писать. Нужен основополагающий принцип, метод работы. О пресловутой свободе творчества не упоминалось — ее, как несуществующую, оставили врагам социализма. Устами мудрого Сталина была предложена своя, самая передовая, невиданная теория — соцреализм.
Будем справедливы, Сталин — не единственный творец этой единственно правильной теории. Тут, как в бессмертной гоголевской пьесе, надо еще поискать, кто первым сказал «Э!».
Горький, например, тоже немало потрудился в поисках руководящего принципа для писателей, единой главной линии, чтобы идти в будущее не поодиночке и порознь, а стройными рядами и в ногу, четко выполняя команду, не сбиваясь с пути. Еще раньше, на другой писательской встрече, Алексей Максимович предлагал:
— Не следует ли нам объединить реализм и романтизм в нечто третье, способное изображать героическую современность
Но и он не был тут первооткрывателем. Размышляя над феноменом Ленина, Горький заметил, что правота того была не только в силе разума и несокрушимой теории, но и в чем-то еще… «Это еще, — думал Алексей Максимович, — есть высота точки наблюдения, а она возможна только при наличии редкого умения смотреть на настоящее из будущего… Эта высота, это умение и должны послужить основой того „социалистического реализма“, о котором у нас начинают говорить».
Проросли зерна, брошенные Ильичем!
Вот эту идею теперь и подхватил Сталин, его верный продолжатель. Именно так. Изображать жизнь не такой, какая она есть, а такой, какой она должна быть. Жить в настоящем, а смотреть из будущего! Не напоминает ли это изобретение другую гениальную идею — скрестить помидор с картошкой, чтоб и стебли, и корни давали плоды?
Вряд ли кто-нибудь когда-нибудь понимал на самом деле, что это за штука такая — соцреализм. Недаром советские литературоведы посвятили его толкованию целую библиотеку. Участник встречи в горьковской столовой Иван Гронский предлагал Сталину назвать новый метод литературы и искусства пролетарским социалистическим, а еще лучше — коммунистическим реализмом, но тот выбрал — социалистический. На одном из собраний художников в то время Гронского атаковали вопросами:
— Скажите хотя бы что-нибудь о социалистическом реализме.
Гронский ответил кратко:
— Соцреализм — это Рембрандт, Рубенс и Репин, постав ленные на службу рабочему классу, — и пошел дальше.
И пошли дальше. Рассказывают, что Михаил Шолохов как-то, уже в хрущевские времена, поехал в Болгарию. Там его спросили: что такое соцреализм, классиком которого он является. Подвыпивший Шолохов ответил так:
— Был у меня друг, Сашка Фадеев. Я его часто спрашивал: Сашк, а что такое соцреализм? И знаете, что он отвечал? А черт его знает, Миша!
Так до сих пор никто и не выяснил, что это за овощ и с чем его едят.
Но вернемся в горьковский дом. Застолье там уже в самом разгаре. Полилась водка, вспыхнул смех, и вот писатели осмелели, забалагурили, задвигались, перемешались с вождями. Фадеев уговаривает Шолохова спеть, Малышкин лезет чокнуться с товарищем Сталиным.
— Выпьем за товарища Сталина! — трубит поэт Владимир Луговской.
И тут происходит нечто ужасное. Сидящий против Сталина прозаик Никифоров, которому Иосиф Виссарионович щедро подливал, вдруг вскакивает и, окончательно расхрабрившись, кричит:
— Надоело! Миллион сто сорок семь тысяч раз пили за здоровье товарища Сталина! Небось это даже ему надоело…
Притихли. Поднимается и Сталин. Протягивает руку своему визави и пожимает кончики пальцев:
— Спасибо, Никифоров, правильно. Надоело это уже.
Загудели, как улей.
И чем уж совсем покорил Сталин писателей в тот вечер — он назвал их инженерами человеческих душ, добавив, что производство душ важнее производства танков. Пытался было что-то возразить военный нарком Клим Ворошилов, но был посажен на место: да, важнее танков! Воодушевленные и гордые от сознания своей значительности, разошлись писатели по домам.