Рабыня Вавилона
Шрифт:
Авель-Мардук был ранен. С омерзением глядел он вокруг и не верил глазам своим. И тогда Варад-Шамаш, новый верховный жрец Эсагилы, первым упал ничком на землю. Как снопы колосьев полегли вслед за ним и другие служители. Один золоторогий дракон стоял перед принцем. Многие из гвардейцев погибли. Идин был убит.
Авель-Мардук приказал положить его тело на колесницу и сам правил. Солдаты расчищали дорогу. Сиял день, снова ветер летел из пустыни, солнце накаляло камни города. На площади перед храмом поднимался плач.
Лошади
— Слишком высокую цену приходится платить, — сказал как-то Авель-Мардук.
— Да, но это цена за право принадлежать к царскому роду, — отозвался Идин. — Знаешь, я бы так не смог. Слишком большая ответственность. Но, может быть, тебя это утешит…
— Что?
— Никто ни в чем не виноват.
Когда это было? Была зима, шли дожди, тучи ползли по наклонному скату серого неба, отшлифованного до глади, до звона в сердце. Тонкие шторы трепетали от ветра, в комнату с открытой террасы летели брызги — мелкий бисер брызг, разбивающихся о мраморные скульптуры. Краснел огонь светильников, обгорелый папирус лежал в чаше. Идин обернул к нему гладко выбритое лицо — светились глаза, и губы были точно выпиты женщиной. Идин повторил:
— Никто и ни в чем.
Лил дождь. Земля пьянела. Он целовал Авель-Мардука, его друг, его любовник — если бы только Авель-Мардук пожелал.
Но сейчас был только свет. Бесконечный день. Соль и кровь, точно мед, точно черная, жирная земля. Дворцовые ворота раскрыли зев, монументальные башни дышали жаром. Авель-Мардук стал другим. Идин был мертв.
Они стояли на террасе и глядели на черное, опоясанное огнем солнце. Казалось, даже упавшая ночь не испугала их. Иштар-умми заглядывала ему в лицо.
Адапа что-то отвечал, рассеянно улыбаясь. Но думал он совсем о другом.
— Мы прощаемся, — сказала Иштар-умми. — Скоро все умрут, и мы тоже. Вот знамение богов.
— Ты будешь жить долго, никогда не старея. Затмение скоро кончится, будет день.
— Обними меня, — попросила Иштар-умми, — так, как если бы ты меня любил. Я бы согласилась теперь умереть с тобой, тогда ни с кем не пришлось бы тебя делить.
— Я хочу, чтобы ты была счастлива, — сказал Адапа.
— Спасибо. Но это делу не поможет. Все равно, спасибо.
Было что-то неестественное в том, как они стояли, обнявшись, у самых перил, точно над пропастью. Иштар-умми больше не плакала, она притихла, затаилась. Запоминала кожей, чуткими пальцами его тепло, его запах, быструю линию профиля — как красиво сбегает линия от губ к подбородку и, ниже, к шее — облик его совершенен.
Иштар-умми вспомнила дни перед свадьбой. Это была другая, счастливая пора, ибо само ожидание счастья в какой-то мере им является. Она ждала Адапу, полюбила с первого взгляда.
— Жаль, что
— Жаль. Ты прости меня, если сможешь, — сказал Адапа.
— Спасибо за нежное прощание. Тебе это не нужно, я знаю. Это нужно мне. На твоего отца смотреть страшно.
— Он зол, — Адапа пожал плечами.
— Может быть, вы еще помиритесь?
— Вряд ли, — Адапа покачал головой. — Он не простит того, что я поступил, как хотел.
Стало светлее. Воздух был сер, как пепел; во всем чувствовался вкус пепла, время остановилось, сталкиваясь с самим собой, пошло вспять. День свалился на землю внезапно. Иштар-умми выскользнула из объятий Адапы.
Глава 34. ПРЕКРАСНЫЙ И ЖЕСТОКИЙ ГОРОД
Был ранний вечер, воздух дрожал над землей, рыбацкие лодки с уловом подходили к пристани, другие собирались отчалить, рябь Евфрата вспыхивала в поперечных золотисто-оранжевых лучах солнца, когда Ламассатум открыла глаза. Был именно тот ранний вечерний час, когда все возможно: и возрождение, и обдуманное, окончательное, ничем не оправданное самоубийство.
Все, кто находился в этом странном месте, были лишь тенями — вечер принадлежал ей. Ламассатум обвела взглядом комнату, много-много раз во сне она видела ее. Старуха сидела у стены, перебирала крупу. Ламассатум ее знала. Знала она так же и то, что старуха больна и одинока, лечит заговорами, что дочь ее торгует собой и очень медленно умирает от постыдной болезни, что с ней самой что-то случилось.
Она очень хорошо помнила лодку, въевшийся' навек запах рыбы. Потом лодка часто ей снилась. По неписаным законам сновидений лодка представлялась то дорогой, то унылым мулом с воспаленными глазами, то башмачком ребенка, но Ламассатум точно знала — это она. Лунная ночь и тихий плеск воды… и эта комната, где-то на полпути к смерти.
Ламассатум вновь взглянула на старуху. Та, положив руки на согнутые колени, глядела на нее.
— Чего ты хочешь? — проскрипела старуха.
Голос этот Ламассатум слышала много раз. Там, в пеленах бреда, он был иным, он был как блеск на прибрежных камнях. Ламассатум облизнула губы.
Вода была теплая, внутри кружка пахла плесенью. Ламассатум все вспомнила: как стояла над кружащейся водой, как погружалась в ее темную глубину. Вот только не знала, что делать теперь.
— Давно я здесь? — прошептала она.
— Восемь дней, — ответила старуха и вздохнула. — Ах, Ламассатум, Ламассатум.
— Откуда знаешь мое имя?
— Река подсказала.
— А что еще сказала река?
— Любовь и беда рядом ходят. Живи, мотылек, рано еще, рано…
— Не говори мне о любви.
— Язык заставить замолчать всегда легче, чем сердце.
— Ты — колдунья?
— Я — старая женщина, а это само по себе немало.
— Я все помню. Ничего не скрывай от меня, хорошо? У меня был ребенок.
— Был. А теперь не будет.