Ради сына
Шрифт:
Это было принято как должное. Комментариев не требовалось, и весь клан, изменив тактику поведения, теперь изо всех сил старался развлечь печального господина, развеять его грустные мысли, окружить его любовью и вниманием. Я оценил то, что Лора не поехала с нами в Порник (своим отсутствием она как бы говорила: ты бежал от Мари, но не для того, чтобы быть со мной). Однако мне гораздо меньше нравились ее подчеркнутая покорность, немая благодарность, которая сквозила в каждом ее движении, из-за чего она даже рубашки мои гладила с тем благоговением, с каким монашенки гладят антиминс. Моя теща вела себя умнее, она лишь пыталась издали разглядеть своими дальнозоркими, на ее счастье, глазами, адреса на почтовых открытках, которые я изредка посылал своим коллегам; напрасный труд, я ни разу не написал
— Жизнь состоит не из одних удовольствий. После такой горечи все покажется сладким.
А однажды, воспользовавшись тем, что мы остались наедине, она прямо сказала:
— У вас невеселый вид, Даниэль. У каждого свои болячки, но у вас, видимо, печень разыгралась не на шутку. Я не люблю вмешиваться в чужие дела и не стану больше заводить разговор на эту тему. Но если мои слова могут принести вам хоть какое-то облегчение, то я должна сказать, что считаю вас порядочным человеком.
Один и тот же шаг делал меня порядочным в глазах одной, непорядочным в глазах другой: слабое утешение.
А удар был тяжелым. Моя любовь к Мари, пусть даже я любил не слишком пылко, тянулась очень долго. Теперь, когда я ее покинул, за ней оставалось бесполезное право принесенных в жертву: право умерших терзать душу воспоминаниями. Я видел ее одинокой, припадающей на свою больную ногу, я слышал, как она горько клянет себя за свою доброту, за то, что позволила в этом возрасте старому дураку соблазнить себя. Я презирал себя, как она это и предвидела, забывая о том, что презирал бы себя еще больше, если бы пожертвовал своими детьми. Я изводил себя упреками — словно дал обет вечного покаяния, подобно тому как другие дают обет бедности, — не смея признаться, что у этих упреков была своя оборотная сторона. Ведь долгие годы я обещал себе, что женюсь на Мари, когда окончательно завоюю сердце Бруно, когда он сможет вынести такое испытание. Но он не смог его вынести. И теперь, именно потому, что я не захотел пойти против его желания, не связал свою жизнь с Мари, сердце Бруно принадлежало мне — полностью принадлежало мне. Это был последний подарок Мари.
И он это знал. Однако не хотел показывать, что знает о принесенной мной жертве, не хотел обращаться со своим отцом как с больным. Но когда я смотрел, как он беззаботно валяется голышом на песке в короткой тени поникших от жары вязов или плещется в тихой прозрачной воде, я чувствовал себя вознагражденным. Он был весь день тут, рядом со мной.
Ко времени нашего возвращения я немного успокоился, хотя и не полностью излечился. Конечно, меня тревожила мысль, как я появлюсь в лицее. Я прежде всего зашел к директору, который, скрывая свое неодобрение под маской простодушия, воскликнул:
— Итак, ваша приятельница покинула нас? Мое молчание открыло ему глаза.
— Значит, вы ничего не знали? Она сама просила о переводе и получила назначение в Перпиньян.
Я вышел, испытывая одновременно и грусть и облегчение. Мы с Мари погубили нашу любовь; такие раны не скоро заживают, они еще долго кровоточат. Я освободился даже не от Мари, а от какой-то частицы своего я, от необходимости стать мужем, ведь судьба уготовила мне роль отца.
Весь этот год прошел под знаком отцовской любви, которой, вероятно, я мог бы найти лучшее применение, и иногда я даже спрашиваю себя, Не предал ли я ее в конечном счете. Да, я был отцом и всегда останусь им, самым верным, самым преданным, настоящим пеликаном. Но отцом скольких детей?
Я сказал, что нас осталось шестеро. Но это только так говорится. Наша шестерка распалась. Фактически она состояла из одного (Мишель) плюс одна (Луиза), плюс двое (Мамуля и Лора) и плюс двое (Бруно и я).
Вернувшись из Англии еще более самоуверенным, чем прежде, с новой стрижкой бобриком (архангелу надоели его слишком красивые волосы), Мишель стал слушать в лицее
Что до Луизы, то она пользовалась такой же свободой, какая была дана ее брату (ее вечный припев: ведь мы с ним ровесники, папа), и послаблением родительской власти, из-за чего в наши дни дети в восемнадцать лет уже мнят себя взрослыми; ее нисколько не огорчил вторичный провал на осенних экзаменах. Она спокойно заявила, что вообще предпочла бы бросить учебу, поскольку эти знания не пригодятся ей в будущем, и что ей хотелось бы как можно скорей зарабатывать себе на жизнь. Но при первом же упоминании об избранной ею профессии манекенщицы нахмурились брови по обе стороны улицы, и Луиза, так и не найдя у нас поддержки, вынуждена была провести еще год в лицее. Для нее, конечно, так же как и для Мишеля, мой разрыв с Мари означал мое поражение в своеобразном поединке двух противоборствующих сил, и это придавало ей смелости. Она позволяла себе все больше, но действовала со свойственными ей вкрадчивостью и упрямством, оставаясь внешне все такой же ласковой кошечкой, неслышно ступающей на своих мягких лапках. У нее, как и у Мишеля, была своя жизнь; правда, она еще так открыто не отделялась от семьи, но теперь она часто опаздывала, у нее появились какие-то тайны, какие-то свои развлечения и новые привязанности вне дома.
Мамуля и Лора как-то сразу оказались в стороне, вдвоем в своем старом обжитом уютном гнездышке. К тому же мадам Омбур все больше старела и требовала постоянных забот. Лора, которая по-прежнему вела наше хозяйство, уже не могла уделять нам столько внимания, как раньше, и проводила большую часть времени у матери.
В доме, где мы все чаще оставались вдвоем с Бруно, все способствовало сплочению последней подгруппы. Бруно вдруг оказался оторванным от своих старших брата и сестры, а в свои пятнадцать лет он еще не мог претендовать на особую самостоятельность. Да она и не очень соблазняла его. Из лицея он сразу же возвращался домой. У него не было товарищей, если не считать маленького толстяка, чуть ли не навязанного ему обстоятельствами: он жил на той же улице, что и мы, в лицее учился в одном классе с Бруно, который пренебрежительно называл его «Ксавье из дома 65». Все четверги и воскресенья Бруно проводил в гостиной, а значит, в обществе своего отца, так же, как и он, в эти дни почти не выходившего из дому. Этот год, который мне даже вспомнить нечем, вероятно, был для меня, по мнению мадам Омбур, годом полутраура. Я сам удивлялся, что это было не так. Скорее этот год стал для меня годом полурадостей, приглушенных и сдержанных. Из еле теплившегося до сих пор огня после долгого ожидания наконец вырвалось яркое пламя.
ГЛАВА XI
Я приближаюсь к тому времени, которое когда-то назвал своим «золотым веком». Человеку свойственно на склоне лет отыскивать в прошлом такую пору, причем в зависимости от расположения духа он раздвигает или сужает ее границы. Так и мне иногда кажется, что мой «золотой век» длился три или четыре года — с того дня, как я расстался с Мари, и до той поры, когда из дома разлетелись дети. Но чаще я настроен не столь оптимистически и, помня, как дорого мне стоили оба эти события, предпочитаю относить к «золотому веку» всего пятнадцать месяцев своей жизни.
Но даже и эти пятнадцать месяцев я все реже так называю. Я с благодарностью вспоминаю и всегда буду вспоминать это время, хотя теперь оно уже не имеет прежней ценности в моих глазах. Иногда я упрекаю себя за то, что безраздельно отдался тогда своему счастью, иногда, напротив, мне кажется, что моя сдержанность обеднила этот период, который мог бы стать самым ярким в моей жизни. Я осуждаю свою пристрастность, но остаюсь верен ей; где-то в самой глубине своего серого существования я нахожу огромную озарившую меня любовь. Я пытаюсь постигнуть ее тайну, понять, откуда и почему она пришла ко мне.