Ракеты и подснежники
Шрифт:
Андрей поправил нервной рукой очки, просительно сказал:
– - Давайте оставим этот разговор.
Но он опоздал. Я уже поднялся, по привычке выпрямился, как военный человек, забыв, что на мне был костюм.
– - Отвечу. Постараюсь...
– - Взглянув на Родьку, все еще сидевшего с усмешкой -- нет, он, видно, не ждал серьезного отпора, -- я ощутил прихлынувшую волну неодолимой уверенности.
– - Говорят, будто один нечестивец досаждал восточному мудрецу нелепыми вопросами. Однажды он спросил: "О великий мудрец, какая глупость самая страшная?" -- "Для тебя -последняя", -- ответил мудрец. "Почему?" -- "Она без сомнения показывает, что с момента предыдущей аллах не добавил тебе ума".
– -
– - Николай Паран, отложив надкусанный ломоть хлеба, захлопал в ладоши, закрутил от удовольствия головой. Наташка пригнулась к столу: на лице разлилась бордовая краска. Родька продолжал водить вилкой по тарелке, но на желтой коже щек появился серый налет. За столом одобрительно галдели. Я увидел перепуганное лицо Лины и усиленные знаки, которые делал мне Андрей; странное спокойствие овладело мной. Жорка подмигнул одобряюще, веско сказал:
– - Тихо, дайте договорить человеку!
– - Страусы, слышал, перед опасностью в песок голову прячут, а люди ракеты держат наготове. Всем это понятно и тебе тоже. И ты знаешь, что, пока мы тут за праздничным столом, те "божьи птички" в "медвежьей берлоге" не спят, хотя у них теперь ночь. Они на часах, у ракет, чтоб на твою голову ненароком бомба не свалилась. Она ведь глупая, не разбирается, кто под чью дудку подпевает...
Я перевел дыхание. В голове моей рождались, царапали мозг колючие радостно-злые слова: "Это тебе! Хоть неприятно, но получай".
– - А о том, -- я уставился прямо в переносицу Наташки, -- за что там деньги платят, могла бы рассказать твоя соседка. О жизни и о женах военных, и как нельзя там долго притворяться, кривить душой... О причинах же моего ухода не тебе судить.
Я умолк. Нет, больше мне тут делать нечего. Андрей с женой, Жорка Блинов и другие поймут, объясню потом...
Не дав никому опомниться, прийти в себя, при общей тишине я извинился, вышел из-за стола. Мельком успел заметить: на бледном лице Родьки застыла неопределенная, явно беспомощная улыбка, пальцы нервно барабанили по столу. Наташка, такая же пунцовая, как и шерстяная кофточка на ней с глухим воротничком, не поднимала глаз от тарелки, точно она увидела там что-то и не могла оторвать взгляда.
Уже на полуосвещенной площадке я уловил: за дверью начался шум, задвигались стулья, послышался неспокойный бас Парана...
20
Неужели каждый человек так устроен? Вот уж поистине угодить ему трудно. Что-то во мне произошло. Я ведь рвался сюда, в Москву, словно птица из клетки на волю, и первые дни ходил по городу в каком-то восторженном состоянии. Красочные витрины магазинов, потоки машин, людские спешащие толпы, огни реклам -- все приводило меня в трепетную радость. Порой у меня даже возникало желание многое пощупать, потрогать руками, чтобы убедиться, не мираж ли, не сон ли, очнувшись от которого я через минуту вдруг окажусь опять в "медвежьей берлоге" на знакомой железной кровати, и лунный печальный свет озарит полумраком пустую комнату?
Так было. Но что-то произошло. Последние дни слонялся по улицам уже без того острого, жадного стремления, которое сопутствовало мне вначале.
Днем на тротуарах было заметно меньше прохожих. Да и те чаще всего спешили, торопились куда-то по делам, все эти "прелести" города их нимало не занимали, и мне начало сдаваться, что один во всем городе брожу ленивым шагом, брожу бесцельно, засунув руки глубоко в карманы макинтоша.
Подолгу простаивал на Бородинском мосту, наблюдая за медленной, ленивой водой, катившейся внизу. Полупустые речные трамваи сновали между каменных быков, гнали за кормой косые волны на гранитные, почти отвесные берега. Чугунный парапет морозил тело сквозь макинтош, руки немели, синевой наливались пальцы, но я продолжал, не меняя позы, стоять. И словно из глубины медленной маслянистой воды перед глазами возникали "медвежья берлога",
Видения проходили перед моими глазами чередой. Я не отгонял их: знал, что скоро они вытеснятся, сменятся новыми. А пока жил еще ими, находил и открывал в людях неожиданное, интересное. Я как бы смотрел теперь на все со стороны. И странно, в такие минуты почему-то забывались и даль тридевятиземельная, и затерянность нашего гарнизона -- песчинки в таежном лесном море. Люди, дела, события теснились в памяти и, будто продолжая мысленно тот памятный разговор во время вечеринки, спорил с Белохвитиным и Наташкой: нет, жизнь не проходит мимо тех людей, только она другая, особенная; интересы в ней иные, непонятные вам!
Это так же верно, как и то, что я, Костя Перваков, стою сейчас на Бородинском мосту и мои занемевшие руки упираются в чугунную перекладину балюстрады.
Эх, Москва-река, много унесла ты воды с дней разлуки, без забот катишь ты ее в одну и ту же извечную даль! И нет тебе дела до всех этих смешных и никчемных, наверное, с твоей точки зрения, чужих человеческих горестей и бед; тебе дано равнодушно взирать на все: у тебя величие и вечность. Какое тебе дело, например, до Кости Первакова, техник-лейтенанта, которому, как сказал Молозов, предстоит еще встать в общий строй, на свое неизвестное новое место?.. Где он, тот камень, как в сказках: "Направо пойдешь -- убитым быть, налево пойдешь -- повешенным быть?" Почему ощущение раздвоенности снова вползло в душу и мутит и гнетет? Где он, тот вещий голос, что подсказал бы заветное слово? Да, хорошо было тебе, король Хлодвиг. Рядом с тобой в трудную минуту был архиепископ Ремигий, который мог сказать: "Поклонись тому, что сжигал, сожги то, чему поклонялся". А тут кто подскажет?..
У меня оставалось еще целых десять дней отпуска! Время тянулось так медленно, словно кто-то нарочно вдруг умерил его бег. Я твердо решил своим устройством сейчас не заниматься: потом, когда окончательно решится вопрос об увольнении, загадывать вперед нечего!
Слоняться без дела по городу тоже надоело.
Идти к Андрею, Жорке? Меня удерживало от этого шага сознание того, что помешал их веселью, испортил вечер. Знал -- тогда все расстроилось: после моего ухода начался шум, все ополчились на Белохвитииа. Наташка убежала в слезах, за ней удалился и Родька. Впрочем, была и другая причина не ходить к ребятам: меня затянула полоса хандры. Но они сами искали встречи со мной, не раз заходили после работы. Я же к этому времени старался уйти из дому. Мать в такие дни, встречая меня у двери, с сожалением говорила:
– - Где ж ты, сынок?.. Ребята опять заходили.
Ей было невдомек, что я избегал их.
С утра серое, пасмурное небо источало мелкую водяную крупу. Дымная пелена растеклась в воздухе. На старом могучем тополе перед запотевшим окном лениво трепетали от слабого ветерка блестящие листья, показывая серебряную изнанку.
Настроение у меня было скверное. Медленно вышел из дому, брел на авось, с тоской думая о том, как прожить эти десять дней. О Наташке не хотел думать. Казалось, после того вечера навсегда вытравил ее из сердца. Однако, когда на углу переулка открылась гранитная набережная, подступили невольная дрожь и трепет. Те самые места, где мы с ней не раз ходили. А там вон, налево за поворотом, выступ каменной балюстрады, где тогда признался ей...