Раковый корпус
Шрифт:
– Отложите историю болезни.
И переходили дальше.
Чем меньше они могли во время такого обхода понять болезнь, понять друг друга и условиться – тем больше Лев Леонидович придавал значения подбодрению больных. В подбодрении он даже начинал видеть главную цель такого обхода.
– Status idem, – говорили ему. (Значило: всё в том же положении.)
– Да? – обрадованно откликался он. И уже у самой больной спешил удостовериться: – Вам легче немножко?
– Да пожалуй, – удивляясь, соглашалась и больная. Она сама этого не заметила, но если
– Ну вот видите! Так постепенно и поправитесь.
Другая больная полошилась:
– Слушайте! Почему у меня так позвоночник болит? Может, и там у меня опухоль?
– Это вторичное явление.
(Он правду говорил: метастаз и был вторичным явлением.)
Над страшным обострившимся стариком, мертвецки-серым и еле движущим губами в ответ, ему докладывали:
– Больной получает общеукрепляющее и болеутоляющее.
То есть: конец, лечить поздно, нечем, и как бы только меньше ему страдать.
И тогда, сдвинув тяжёлые брови и будто решаясь на трудное объяснение, Лев Леонидович приоткрывал:
– Давайте, папаша, говорить откровенно, начистоту! Всё, что вы испытываете, – это реакция на предыдущее лечение. Но не торопите нас, лежите спокойно – и мы вас вылечим. Вы лежите, вам как будто ничего особенно не делают, но организм с нашей помощью защищается.
И обречённый кивал. Откровенность оказывалась совсем не убийственной! – она засвечивала надежду.
– В подвздошной области туморозное образование вот такого типа, – докладывали Льву Леонидовичу и показывали рентгеновский снимок.
Он смотрел чёрно-мутно-прозрачную рентгеновскую плёнку на свет и одобряюще кивал:
– Оч-чень хороший снимок! Очень хороший! Операция в данный момент не нужна.
И больная ободрялась: с ней не просто хорошо, а – очень хорошо.
А снимок был потому очень хорош, что не требовал повторения, он безспорно показывал размеры и границы опухоли. И что операция – уже невозможна, упущена.
Так все полтора часа генерального обхода заведующий хирургическим отделением говорил не то, что думал, следил, чтоб тон его не выражал его чувств, – и вместе с тем чтобы лечащие врачи делали правильные заметки для истории болезни – той сшивки полукартонных бланков, исписанных от руки, застромчивых под пером, по которой любого из них могли потом судить. Ни разу он не поворачивал резко головы, ни разу не взглядывал тревожно, и по доброжелательно-скучающему выражению Льва Леонидовича видели больные, что уж очень просты их болезни, давно известны, а серьёзных нет.
И от полутора часов актёрской игры, совмещённой с деловым размышлением, Лев Леонидович устал и расправляюще двигал кожей лба.
Но старуха пожаловалась, что её давно не обстукивали, – и он её обстукал.
А старик объявил:
– Так! Я вам скажу немного!
И стал путано рассказывать, как он сам понимает возникновение и ход своих болей. Лев Леонидович терпеливо слушал и даже кивал.
– Теперь хотели вы сказать! – разрешил ему старик.
Хирург улыбнулся:
– Что ж мне говорить? У нас с вами интересы совпадают. Вы хотите быть здоровым, и мы хотим, чтобы вы были здоровы. Давайте и дальше действовать согласованно.
С узбеками он
И только учительнице, которая требовала, чтобы он вызвал на консультацию невропатолога, он ответил что-то не совсем вежливое.
Но это и палата уже была последняя. Он вышел усталый, как после доброй операции. И объявил:
– Перекур пять минут.
И с Евгенией Устиновной затянули в два дыма, так схватились, будто весь их обход только к этому и шёл (но строго говорили они больным, что табак канцерогенен и абсолютно противопоказан!).
Потом все зашли и уселись в небольшой комнатке за одним общим столом, и снова замелькали те же фамилии, которые были на обходе, но картина всеобщего улучшения и выздоровления, которую мог бы составить посторонний слушатель на обходе, здесь расстроилась и развалилась. У «status idem» случай был иноперабельный, и рентгенотерапию ей давали симптоматическую, то есть для снятия непосредственных болей, а совсем не надеясь излечить. Тот малыш, которому Лев Леонидович подавал руку, был инкурабельный, с генерализированным процессом, и лишь из-за настояния родителей следовало ещё несколько подержать его в больнице и дать ему псевдорентгеновские сеансы без тока в трубке. О той старухе, которая настояла выстукать её, Лев Леонидович сказал:
– Ей шестьдесят восемь. Если будем лечить рентгеном – может, дотянем до семидесяти. А соперируем – она года не проживёт. А, Евгения Устиновна?
Уж если отказывался от ножа такой его поклонник, как Лев Леонидович, Евгения Устиновна согласна была тем более.
А он вовсе не был поклонник ножа. Но он был скептик. Он знал, что никакими приборами так хорошо не посмотришь, как простым глазом. И ничем так решительно не уберёшь, как ножом.
О том больном, который не хотел сам решать операцию, а просил, чтоб советовались с родственниками, Лев Леонидович теперь сказал:
– Родственники у него в глубинке. Пока свяжемся, да пока приедут, да ещё что скажут, – он умрёт. Надо его уговорить и взять на стол, не завтра, но следующий раз. С большим риском, конечно. Сделаем ревизию, может – зашьём.
– А если на столе умрёт? – важно спросил Халмухамедов, так важно, будто он-то и рисковал.
Лев Леонидович пошевелил длинными сросшимися бровями сложной формы.
– То ещё «если», а без нас наверняка. – Подумал. – У нас пока отличная смертность, мы можем и рисковать.
Всякий раз он спрашивал:
– У кого другое мнение?
Но мнение ему было важно одной Евгении Устиновны. А при разнице опыта, возраста и подхода оно у них почти всегда сходилось, доказывая, что разумным людям легче всего друг друга понимать.
– Вот этой желтоволосой, – спросил Лев Леонидович, – неужели ничем уже не поможем, Евгения Устиновна? Обязательно удалять?
– Ничем. Обязательно, – пожала изгибистыми накрашенными губами Евгения Устиновна. – И ещё хорошую порцию рентгенотерапии потом.