Ранние сумерки. Чехов
Шрифт:
— Надо, чтобы каждый плод освещался солнцем, а не прятался под листья, — сказал он сестре.
— Что ж теперь — листья рвать?
— Не надо рвать листья. Подвязать, подпорочку поставить, некоторые веточки осторожно отогнуть...
— Здесь у нас спаржа, но что-то плохо растёт.
— Не так уж и плохо. На этом уже можно резать побеги. И на этом.
Представился рассказ о человеке, всю жизнь мечтавшем стать помещиком и выращивать там... например, любимые артишоки. Старый, смертельно больной, будет он есть свои любимые овощи, приговаривая: «Как вкусно...»
Потом пошли
— Здесь будет так хорошо, — сказала она, печально вздохнув.
— А вместо тех полузасохших тополей я мечтаю посадить берлинские тополя.
Маша, очнувшись от навязчивых раздумий, оживилась, встряхнулась, словно приняв наконец решение, и сказала без всякой печали, с уверенностью человека, знающего, что он будет делать завтра, послезавтра и через год:
— Пойдём к цветнику. Я там кое-что придумала.
Уже не в первый раз он наблюдал эти её молчаливые решения, но вскоре вновь начинались тяжёлые думы. Пора бы решить окончательно, и он спросил:
— Какие новости из Миргорода? Лужа ещё не высохла? Что по этому поводу пишет Александр Иванович?
— Знаешь, Антон, я, наверное, не выйду за него.
— Почему?
— Он прекрасный человек, настоящий мужчина, но я не могу представить его своим мужем. Может быть, его характер мне нс подходит. Не знаю. Наверное, не выйду.
Когда женщина не хочет назвать истинную причину разрыва с мужчиной, она обычно ссылается на его характер.
Маша показала, где она хочет посадить астры и куда пересадить лафатеру. Затем она осталась в саду, а он направился в дом. Остановился на веранде перед зеркалом и увидел перед собой плохо выбритого, хитрого мужичка в пенсне.
— Хитрите вы, милсдарь, как и ваша сестра, — сказал он ему, то есть себе. — Не такие у вас дела, чтобы нельзя было съездить на недельку на юг с милой женщиной. Испугались, как бы чего не вышло. Подколесин вы, милсдарь, а не Чехов.
— Антон, к тебе пришли! — крикнула Маша.
У крыльца стоял тощий сгорбленный старик с наивной улыбкой на лице. Выцветшая поддёвка, старые рыжие сапоги, покрытые пылью, в руке палка, под мышкой — истрёпанный парусиновый портфель.
— Ты кто?
— Цоцкай.
— Сотский, что ли?
— Так точно, ваше высокоблагородие. Бавыкинской то есть волости. Бумаги вот, значит, для вас.
— Для меня? Зачем мне, братец, бумаги из волости?
— Так на то они и бумаги, чтобы получить и читать.
— Давай сядем, разберёмся.
Сели за столик, где недавно читали повесть, а теперь пришлось читать казённую бумагу:
«Доктору Антону Павловичу Чехову.
Ввиду того, что уездным земством предпринимается ряд мер с целию предупреждения появления холеры, я считаю себя обязанным обратиться к Вам с запросом, не согласитесь ли Вы принять участие и оказать помощь нам в борьбе против появления эпидемии. В случае, если на Ваше любезное содействие можно рассчитывать, не откажитесь уведомить меня сегодня же.
Земский начальник 3 участка Серпуховского уезда».
— Придётся, брат, лечить. А что, болеют в наших местах?
— Больше от водки, барин.
— А холерой?
— Вроде
— Скажи, дед, сколько лет ходишь ты сотским?
— Да уж лет тридцать. После воли через пять лет стал ходить, вот и считай. С того время каждый день хожу. У людей праздник, а я всё хожу. На дворе Святая, в церквах звон, Христос воскресе, а я с сумкой. В казначейство, на почту, к становому на квартиру, к земскому, к податному, в управу, к господам, к мужикам, ко всем православным христианам. Ношу пакеты, повестки, окладные листы, письма, бланки разные, ведомости, и, значит, господин хороший, ваше высокоблагородие, нынче такие бланки пошли, чтобы цыфри записывать, — жёлтые, белые, красные, — и всякий барин, или батька, или богатый мужик беспременно записать должен раз десять в год, сколько посеял, сколько убрал, сколько пудов ржи, овса, сена и какая, значит, погода и разные там насекомые...
— Сколько ж ты получаешь жалованья?
— Восемьдесят четыре рубля в год.
— А другие доходишки есть?
— Какие наши доходишки! Нынешние господа на чай дают редко. Нынче строгие господа, обижаются. Ты ему бумагу принёс — обижаются, шапку перед ним снял — обижаются. Ты, говорит, не с того крыльца зашёл, ты, говорит, пьяница, от тебя луком воняет, болван, говорит, сукин сын. Случается, какая барыня вышлет стаканчик водочки и кусок пирога, ну, выпьешь за её здоровье. А больше мужики подают; мужики — те душевней, Бога боятся, в правду верят; кто хлебца, кто щец даст похлебать, кто и поднесёт. Я тоже жил хорошо. У меня, ваше высокоблагородие, были две лошади, три коровы, овец штук двадцать держал, а пришло время, с одной сумочкой остался, да и та не моя, а казённая. Нынче вот портфель дали. На верёвочку привязываю, да порвалась вот верёвочка.
— Отчего же ты обеднял?
— Сыны мои водку пьют шибко. Так пьют, так пьют, что сказать нельзя, не поверишь. А ты, барин, из Москвы к нам? Правду говорят, что поперёк всей Москвы канат протянут?
— Не видал, братец, такого.
— А ещё сторож в управе сказывал, будто зимой в Москве мороз был в двести градусов. Две тыщи людей помёрзло будто.
— Не было такого.
— Врут, значит?
— Не врут, а сочиняют. Скучно жить на свете — вот и придумывают разные интересные истории, чтобы стало немножко веселее. И я, брат, сочиняю.
XVIII
В Щеглятьеве, где развернули противохолерный пункт, к нему пришёл местный школьный учитель, собиравшийся подписаться на следующий, 1893 год на «Новое время». Ждал, конечно, одобрения — читал же в «Литературном приложении» и «Гусева», и «Дуэль», и «Бабы», и ещё многие рассказы.
Если бы он писал повесть, где между двумя персонажами существовали бы такие отношения, какие сложились у него с Сувориным, то после письма Лаврова эти персонажи должны были бы разойтись. А в непонятной жизни он не только прочитал подготовленное к печати графоманское творение покровителя «Конец века. Любовь», выросшее из рассказа, понравившегося Репину, но ещё и написал автору нечто похожее на похвалу. Кажется, никогда в жизни ещё не сочинял таких огромных и хитрых писем.