Ранние сумерки. Чехов
Шрифт:
Пишите мне побольше, а я буду Вам отвечать. Пишу коротко, ибо спешит Свободин. Ах, как у нас шумно!
Помните, как мы рано утром гуляли по полю?
До свиданья, Ликуся, милая канталупочка.
Весь Ваш
Царь Мидийский».
Передал письмо так, чтобы Маша не увидела адрес на конверте. Попрощались, и коляска тронулась. Они стояли с Машей у дома, она хотела уйти, но он остановил её:
— Подожди. Помахай Полю, посмотри на него, пока не скрылись за воротами. А где Александр? Я его не вижу со вчерашнего дня.
— Пожалуйста, Антон, не возмущайся, отнесись по-доброму. Он вчера выпил и теперь прячется в моей комнате. После обеда пришёл ко мне, жаловался на судьбу, говорил о своих неудачах в литературе и попросил пива. Ну и...
— Я
— А почему ты хотел, чтобы я смотрела вслед Павлу Матвеевичу?
— Потому что, скорее всего, ты больше его не увидишь. Он умрёт месяца через два-три.
— Боже. Он совсем не стар.
— Старше меня всего на десять лет. А как ты думаешь, я проживу ещё десять лет?
XVI
Через несколько дней зашелестели под ветром берёзы, загудела крыша и полил долгожданный, звонкий, дымящийся дождь. Промокший Миша привёз со станции почту. На письменный стол возле итальянских окон, испятнанных и посеребрённых назойливыми каплями, легли три письма.
От Лаврова:
«Многоуважаемый Антон Павлович!
Наш общий друг Павел Матвеевич Свободин говорил мне о Вашем намерении дать в «Русскую мысль» свой рассказ. Конечно, Ваше произведение найдёт самый радушный приём на страницах «Русской мысли» и, кроме того, раз навсегда покончит печальное недоразумение, возникшее между нами года два тому назад. Тогда, по горячим следам, я собирался отвечать на Ваше письмо, хотел было уверить Вас, что у меня, да и вообще у всех нас, не было ни малейшего намерения проявить своё недоброжелательство к Вам как к писателю и человеку, что редактируемый мною журнал всегда с величайшим сочувствием следил за Вашею литературною деятельностью и если отмечал в ней какие-нибудь недостатки, то руководствуясь лишь крайним своим разумением, — но, к сожалению, не успел этого сделать: Вы уже уехали за границу.
Теперь, пользуясь представившимся мне случаем, я спешу и считаю за особое удовольствие, как горячий поклонник Вашего таланта, сказать то, что помешали мне сказать не зависящие от меня обстоятельства, и попросить Вас верить искренности моего уважения к Вам.
В. Лавров».
От Свободина:
«...Ну, разумеется, «вся редакция» в восторге, кланяются и благодарят. Вы получите письмо, которое послужит Вам документальным доказательством, что никто Вас кушать не хотел и все желают Вам здравия и долголетия. Смотрите же, милый друг, теперь меня не поставьте в дурное положение и на распростёртые объятья не отвечайте чем-нибудь недоброкачественным, — проще сказать, если допишете рассказ, то уж непременно отдайте в «Русскую мысль». Всем очень понравилось переданное мной вкратце содержание. Гольцеву, — который Вам кланяется, — особенно. Цензурных преград надеются избежать и просто думают, что их не будет.
Ваш Поль Матиас».
От неё:
«Вечно отговорки! Пишу мало, потому что Свободин торопится, или потому что холодно, или ещё что-нибудь. Кажется, не было случая, чтобы что-нибудь не мешало Вам написать мне приличное письмо!
О том, чтобы билетов не доставали, я уже написала, и Вы можете не беспокоиться. Насчёт того, ухаживают ли здесь за мной? Конечно! Всегда и везде! На этот счёт я всегда счастлива одинаково. С офицерами ещё не знакома, но надеюсь, что познакомлюсь. Здесь есть городской судья барон Штакельберг, он из немцев и плохо говорит по-русски. Вместо с — s выходит так смешно, что со всем моим желанием увлечься им и его титулом — не могу. Ездим часто во Ржев, там теперь служит один мой кузен — бывшая моя любовь.
В тот день, когда я писала Вам, было холодно, шёл дождь, устала с дороги и вот, вероятно, почему написала многое ненужное. Собственно говоря, я ни за что не желаю отчитывать ни себя, ни Вас и ни о чём не жалею. Вы пишете, помню ли я, как мы гуляли? — Я-то помню, вот Вы как?
Пишите, голубчик, побольше, право, это ни к чему не обяжет Вас, а мне так приятно получать письмо от Вас.
Ваша Лика».
XVII
Если бы он писал роман, где действующими лицами являлись бы он и Лика, то роман логично закончился бы событиями прошлого лета в Богимове и Покровском. В крайнем случае можно было бы растянуть до эпизода
Он и с Астрономкой не порывал отношений, и с Дришкой-Долли, и даже с солидной Каратыгиной, которая недавно просила у него сто пятьдесят рублей. Так надо и с Ликой. И он вновь писал ей в привычном стиле:
«Благородная, порядочная Лика! Как только Вы написали мне, что мои письма ни к чему меня не обязывают, я легко вздохнул, и вот пишу Вам теперь длинное письмо без страха, что какая-нибудь тётушка, увидев эти строки, женит меня на таком чудовище, как Вы...
У нас всё тихо, смирно и согласно, если не считать шума, который производят дети моего старшего братца. Но писать всё-таки трудно. Нельзя сосредоточиться. Для того чтобы думать и сочинять, приходится уходить на огород и полоть там бедную травку, которая никому не мешает. У меня сенсационная новость: «Русская мысль» в лице Лаврова прислала мне письмо, полное деликатных чувств и уверений. Я растрогался, и если б не моя подлая привычка не отвечать на письма, то я ответил бы, что недоразумение, бывшее у нас года два назад, считаю поконченным. Во всяком случае ту либеральную повесть, которую начал при Вас, дитя моё, я посылаю в «Русскую мысль». Вот она какая история!
Снится ли Вам Левитан с чёрными глазами, полными африканской страсти? Продолжаете ли Вы получать письма от Вашей семидесятилетней соперницы и лицемерно отвечать ей? В Вас, Лика, сидит большой крокодил, и, в сущности, я хорошо делаю, что слушаюсь здравого смысла, а не сердца, которое Вы укусили. Дальше, дальше от меня! Или нет, Лика, куда ни шло: позвольте моей голове закружиться от Ваших духов и помогите мне крепче затянуть аркан, который Вы уже забросили мне на шею...»
То, что происходило между ними, становилось всё более не похожим на его отношения с другими женщинами, и он уже переставал понимать, приносит ему Лика радость или только боль и раздражение. На рассвете, в часы бодрости и оптимизма, когда даже главы «Сахалина» шли быстро и легко, хотелось видеть её здесь, рядом. И вечерами рояль вдруг обращал к нему чёрное безглазое лицо, жалобно гудел о том, что скучает без неё, без тонких переливов её голоса. Но затем откуда-нибудь выпрыгивала «Попрыгунья», Левитан вызывал на дуэль, Сашечка Ленский с театральным гневом обрушивал проклятья, будто бы узнав себя в рассказе: «Артист из драматического театра, большой, давно признанный талант, изящный, умный и скромный человек и отличный чтец, учивший Ольгу Ивановну читать...» Тогда требовалось делать усилия, чтобы стыд и боль оставались внутри, в сердце, в груди, разрываемой кашлем, и ни один человек, даже самый близкий, не заметил и следа его душевных страданий.
Об Ольге Кундасовой или о Леночке он вспоминал с улыбкой сочувственной, но слегка иронической. Думая о Лике, то мучился, как подросток, униженный опытной девицей, то вдруг вспоминал взгляд её больших глаз, проникнутый обидой на его шутки, и чувствовал себя так, словно ни за что обидел милого ребёнка.
Самые тяжкие свои мысли и переживания нельзя доверить никому — одиночество его удел. Маша — родная душа — тоже подолгу задумывалась о своём трудном и тоже не могла открыто до конца высказаться, хотя и пыталась: её проблемы известны всей семье. Повела его днём показывать огород. Овощи регулярно поливались, а теперь, после дождей, всё пошло в бурный рост. Самую солнечную часть огорода он назвал «Юг Франции» — здесь росли овощи, казавшиеся диковинными мелиховским крестьянам. Выше метра успели вытянуться артишоки с длинными резными листиками и с бурой завязью соцветий на верхушках; развесили мохнатые слоновые уши баклажаны с кривыми зелёными стручочками завязавшихся плодов; на кустах помидоров поникали под солнцем золотистые соцветия и уже обещающе светлели верхушки увесистых зелёных плодов. Маша радовалась обильным завязям «синеньких», но вдруг замолчала, задумалась и сквозь свои грядки стала смотреть в пространство. Наверное, увидела поля Полтавщины, где баклажаны уже фиолетово темнеют и подсолнухи высовывают головы из огородной зелени, передразнивая солнце.