Ранние сумерки. Чехов
Шрифт:
— Он не знает таких слов, Антон, — сказал Потапенко убеждённо.
— Я вам расскажу занятную историю, — оживился Павловский, вспомнив что-то интересное. — При Александре Третьем одно время начались еврейские погромы где-то в Одессе или в Кишинёве, не помню точно, и император пригласил Витте поговорить об этих делах — вы же знаете: он его очень любил. Спросил его мнение, а тот сам задал вопрос, с разрешения, конечно, Александра. «Ваше императорское величество, — спрашивает Витте, — вы можете утопить всех евреев в Черном море?» Тот, разумеется, отвечает, что не может. «Тогда, ваше императорское величество,
— Он столько раз обманывал меня подобными обещаниями, — вспомнил Чехов, — что когда теперь начинает обещать, я просто прекращаю разговор.
— Русскому человеку не понять азиата, — вздохнул Потапенко. — Мы все трое южане, почти хохлы, мы и есть настоящие русские, потомки киевских славян, а все эти псковские, воронежские и прочие — все татарва. У них нет понятий «правда» или «ложь», виновен или невиновен. У них всё построено на полном повиновении какому-нибудь Тамерлану. И гонения на евреев они устраивают, чтобы самим в стране править.
— Вы, милсдарь, заразились от французов. Писание забываете: «несть ни эллина, ни иудея». Дай вам волю — вы всех черноглазых объявите шпионами и загоните на Чёртов остров. Алексей Сергеевич — добрый русский человек. Особенно добрый к негодяям, но иногда и порядочным людям делает добро. Сколько, Игнатий, ты у него вымаклачил?
— Чего считать? Всё в Монте-Карло оставил. Эх, рулеточка, рулетка! Ты ж мене, молодого, с ума-разума свела!
— Сколько ж ты спустил? Когда мы вместе играли, по моим подсчётам, ты оставил там семь тысяч франков.
— Больше, Антон. Больше. Лучше б жене послал.
— Какой? Которая в Керчи?
— Которая в Москве. Но ты меня поразил, Антон. Веришь, Иван, мы играли по системе, выиграли, и он перестал ставить. Это ж какую волю надо иметь. Правда, выиграл он много. Не говорит сколько.
— Боюсь умереть под забором, как предрекал один выдающийся критик. Коплю на всякий случай. Вдруг доживу до старости.
Игнатия удивила его воля на рулетке. Не знает, что вся его жизнь состоит из таких поступков. Заставить себя ехать на Сахалин. Заставить себя писать настоящую прозу вместо того, чтобы строчить лёгкие рассказы для лёгкого смеха. Заставить себя отказаться от весёлых возлияний с друзьями, а желание не слабее, чем у Сашечки. Заставить себя бросить курить. Заставить себя писать сомнительную повесть о революционере вместо того, чтобы ехать с Ликой на юг... Вся жизнь состоит из усилий, и каждое такое преодоление оседает в груди, в лёгких, давит, разрывает, и ты кашляешь кровью.
— Идёт генерал, — сказал Павловский.
В тёмном длинном плаще, чужой и ненужный среди яркого разноцветного потока парижан, с тростью, похожей на дубину, согнувшись вопросительным знаком, Суворин щурился на солнце, прикрывал глаза
— Пойду приведу старика, — сказал Потапенко.
— Старайтесь, молодой человек, аванс получите.
— С вами получишь. Заведёте свою дрейфуссиаду — старик и копейки не выложит.
Один из способов избежать неприятных нападок — это вызвать к себе жалость, и Суворин сел к ним за столик измученный, со слезящимися глазами и начал с жалоб на бессонницу, ломоту в ногах, на слабость.
— Всю ночь глаз не сомкнул, — жаловался он. — Посоветуйте, голубчик Антон Павлович.
— Пользуйтесь моим старым рецептом. Бром и валерьянка. А в дополнение читайте на ночь что-нибудь длинное и скучное. Например, романы Боборыкина или газету «Новое время».
— Последний номер, — уточнил Павловский.
— Почему последний? — Суворин спросил с убедительной искренностью, но, заметив возмущение Павловского и иронию Чехова, как бы вспомнил. — Ах, то... Но, голубчик, я же в газете не один. Это мой новый сотрудник Амфитеатров. Очень способный.
— Способный на всё, — заметил Чехов.
— Но ведь вы согласились, что вина Эстергази полностью доказана, — продолжал возмущаться Павловский, — и, значит, Дрейфус невиновен.
— Ну что доказательства? И тот... Завтра будут другие доказательства. Всё это ничто перед нашей Россией.
— А помните, Алексей Сергеевич, свой роман «Всякие»? — спросил Чехов. — Революционные сходки, молодёжь, стремящаяся облегчить жизнь народа, гражданская казнь Чернышевского. Вы же пострадали за этот роман.
— Посидел немного на гауптвахте. Но теперь же всё иначе, голубчик. Другая теперь Россия.
— Россия та же — изменились вы.
— Я издаю газету. Это такое большое дело. Нельзя, чтобы все были согласны. И читателя надо чувствовать. Читатель — это и есть Россия. Да и вы, Антон Павлович, сняли своё интервью. И правильно сделали. Всё сомнительно с этим Дрейфусом.
— К сожалению, журналист всё переврал и написал от себя такое, с чем я не могу связать своё имя.
— Я видел этот текст и согласен с Антоном Павловичем, — подтвердил Павловский. — Лазар больше половины написал от себя. Но почему вы, Алексей Сергеевич, не напечатали мою статью?
— Голубчик, это же можно поправить. Напишите ещё. И вы бы, Антон Павлович, дали что-нибудь. Читатель давно ждёт Чехова...
— Давайте прекратим этот разговор. — Иногда и у Чехова не хватает выдержки.
— А я пройдусь по лавкам, — сказал Суворин, поднимаясь. — Здесь попадается старинный фарфор.
И пошёл, согнувшись, опираясь на трость, похожую на дубину.
— Злякался, — сказал Потапенко.
— Посмотрите, какая у него виноватая спина, — заметил Чехов.
— Но ты, Антон, со своим интервью тоже что-то смухлевал, — вспомнил Потапенко. — И ты злякался?
— Этот Лазар сделал интервью не со мной, писателем Чеховым, а с членом какой-то партии. Я ни в каких партиях не состою. Высказываюсь за оправдание невинного, а не во имя победы какой-то партии.
Потапенко не поверил:
— Хитришь, Антон, хитришь. С нами говоришь прямо и открыто, а всему свету сказать не хочешь. У старика научился. С кем поведёшься — от того и наберёшься.