Раноставы
Шрифт:
— Не плачь, мамонька.
— Не надо, мама, — уговаривали сын и сноха.
— Дай вам бог здоровья, мира да согласия. Ну, ступайте. — А сама никак не могла выпустить теплую большую сыновью руку. — Век прожила, ума не накопила, ишо надумала замуж… Вы не думайте, не думайте, что я давеча от веселья пела. Нисколехонько. И плачу-то не от горюшка. Ох, уж нет. А мое сердечушко там. — Мать указала в проем между углом дома и сарая на озеро и выше подняла голову. — Там оно утонуло, посредине морюшка… Вот и судите теперь, о чем я говорю и о ком.
НАВЕРТЫШ
Вторые
Страшные истории лезут нам в голову с Толькой. Он их много знает: с большими ребятами водится. Будет рассказывать — заслушаешься. Но помолчать не мешало бы. И так боязно. А он как нарочно рассказывает медленно, с остановкой на страшных местах. Аж волосы ершом поднимаются, сердце замирает.
— Было это давно, зимой… Мне рассказывал Сашка Обухов, ему — старшая сестра Ольга, жил он у нее в Галкино, — начинает брат, стараясь передать слово в слово слышанное. — Ехал оттуда милиционер. Зачем? Запамятовал. Стояла полночь, дорогу перенесло, а стужа все косточки пересчитала. Лошадь от мороза и уброда еле ноги переставляла. Милиционер от такой езды окоченел. Не здря говорит мама: «Стужа да нужа, нет их хуже».
— Замерз? — перебиваю брата.
— Завернулся в тулуп, обложил ноги сеном и прилег головой на козырек кошевы. О чем думал? Ему одному известно. Но повадку лошадей он не хуже знал, чем любой колхозник. Кобыла как ни плутает, все равно домой придет. И осталось до села с километр, не больше. Ветер еще сильней завыл, дует и дует без конца, свету белого не видно. Вдруг кобыла рванула. Откуда взялась сила? Понеслась прямиком через сугробы. Того и гляди, перевернет кошеву и вытряхнет. Вскочил мужик — ему ошметки в лицо, секут, словно пули. Не сообразит, что стряслось. А лошадь, фыркая, несет и несет. Возле кошевы что-то мелькнуло. «Волк!» Он шел на обгон. Слева из мглы вылетел второй; сзади, шумно дыша, третий, четвертый — целая стая. Брали подводу в клещи. Вот-вот матерый заскочит в кошеву.
Не растерялся мужик, выхватил пистолет: «Врешь — не возьмешь!» А пальцы не могут нажать курок, не сгибаются. Серый здоровяк вскочил к нему. Глаза в глаза уперлись. Одни горят голодом, другие ненавистью. Выстрел! Волк за кошевой. На его место вскочил другой и тут же опрокинулся. Отстали преследователи, завыли голодной смертью в снежной замети.
Толька
— Наверно, оплакивали жертвенников, а то, может, рвали их на куски и жрали.
— Разве они едят самих себя?
— Голод — не тетка. Ничем не брезгуют, когда брюхо подвело.
— Что с милиционером?
— Съели…
— Жа-адины, го-овядины! — швыркая носом, застонал я. — А лошадь за-адрали?
— Она прибежала в деревню, кошевы не было, одни оглобли торчали в гужах.
— Перемешкала бы мама, не ходила домой. — Я вдруг представил, как мать пойдет ночью из Уксянки и съедят ее косматые волки.
В трубе загудел и заворочался ветер. Мне почудились волки. Выломят кирпичи и сожрут, как милиционера. Я отскочил от трубы.
— Что с тобой? — испугался брат.
— Кто-то в трубе ходит?
— Дедушко Пыхто, вот кто, — сердится Толька. — Перестань дурью маяться. Тебе уж мерещатся волки.
— Ты не боишься их?
— На пече-то?! Пусть попробуют. Ты ухватом, я клюкой. Ухайдакаем, на лопату и в печь, а утром жаркое будем есть.
Шутка заглушила страх. С таким братом чего бояться! Пусть рассказывает до утра. Там и мама придет. Заживем-то как! Мама — все равно не Толька. С ней хоть куда, и в огонь не страшно. Лишь бы в пургу не надумала идти. Надо, мы и еще сутки подождем. Что такого? Мы ведь большие.
В ограде брякнуло. Мы переглянулись. Что бы значило? И тут же предположили: верхняя заплотина стучит. Она окорочена и вечно болтается. А сегодня ее, наверное, вывернуло. К лучшему, хоть не скрипит. Вновь послышался стук. Теперь уж понятно — в дверь. Не имеет же ветер рук. Значит, какой-нибудь заплутавшийся.
— Кто это? — Я спрятался за Тольку.
— Поди спроси.
— Может, мама? — Я кубарем сваливаюсь с верхнего голбца.
— Мама, ты?
— Откройте, пожалуйста, — послышался мужской голос.
— Толька, туши лампу.
Стало темно.
— Что будем делать? — шепчу.
— Не-не знаю, — зазаикался брат. Стуки не прекращались.
— Замерзаю, пропустите, — жалобно простонал человек.
Толька, не открывая дверь, крикнул:
— Мама никого не велела пускать.
— Спасите, — послышалось за дверями, — я обогреюсь и уйду.
— Ишо замерзнет, давай пропустим.
— Вдруг хитрит.
— Какая ему выгода? У нас нечего брать, а мы не нужны.
Без мамы сени закрывали на два запора: один железный, другой березовый коротыш, выпиленный из середины жерди. Толстый конец упирался в стенку чулана. Теперь хоть кто ломись, не страшно. Брат еле вытащил березовый засов и с морозным скрежетом вытянул железный. Дверь распахнулась. Через порог прыгнул здоровый пес. Толька, не помня себя, влетел в избу. Он настолько растерялся, что не закрючил двери. Тут же зашел с собакой мужчина.
— Вот где Ташкент, Джек! Ладно, что открыли, а то бы замерзли посреди волока. Зачем потушили лампу? Зажигайте да не бойтесь, не чужой я, — говорил в потемках ночной гость, пока Толька чиркал спичкой. — Страшный? — помолчав, спросил он.
Да уж! Один вид в дрожь бросал. Борода — метла метлой, глаза — не глаза, а обледеневшие пуговки из-под мохнатых бровей. Шапка с белым налобешником без уха, лопотина в ватных клочьях. Уж точно, из лагеря сбежал.
— Чего уставились? На бродягу похож?