Раноставы
Шрифт:
— Режь Буренку.
— С умом ли, баба? — опешил ветеринар.
— Чо с ней делать? Опять нестельна. Ни молока, ни теленка. Одни хлопоты. Заколю, дак от маеты избавлюсь.
— Не дури.
Ветеринар оглядел корову, пощупал паха и, остановившись посреди ограды, сказал:
— Стельна.
— Лонись еко же место говорил.
— Помянешь меня.
Все-таки Андрон Васильевич настоял, не дал колоть.
Пустила Оксинья ее в зиму. Ждали растела целую весну. Денно-нощно дежурили: ночь — мать, день — Шурка. Боялись прокараулить приплод. Принять, выходить, сберечь — значило жить не тужить. Буренка переходила все ожидаемые сроки. Ни сенинки, ни соломинки не осталось в запасе, даже прелая крыша с пригона ушла на корм.
Бегает Шурка, зовет животину, но та не откликается. Куда Шурка ни сунется, везде топь да грязь. Как угодила туда? Ведь ни следа, ни приметаны. Не по воздуху же залетела на релку.
Сомнение закралось — ненароком ли обманула Матренушка? Корова — не иголка в зароде: давно бы нашлась. Видно, нет ее. Не вернуться ли домой? Вон и солнышко садится, скоро стемнеет. И сам ослаб, ноги еле тащатся. Хватило бы сил до дому приплестись. Что скажет матери? По головке, ясно же, не погладит она. Да и в этом ли дело? Битки-колотки стерпятся. А вот Буренка, если все-таки в ситках, погибнет, не дай бог, если растелится. Тут ей и теленку — кончина.
Как он мог проморгать! Не за пятнадцать же минут, пока играл с ребятами, она упорола так далеко. Доигрался — пропас! Он крикнул изо всей силы-мощи:
— Буренка!
От Якшинских ворот послышалось мычание. Шурка бросился туда.
— Буренка! Буренка!
Отзывались вода, кочки, камыши, степь.
— Буренка! Буренка-а!
Отдалось в проушине, на дальнем мысике. Оттуда пробазлала Буренка.
Шурка ее сразу узнал. Вот и сама поднялась на взгорье. Следом за ней, вараножа, плелся из густого пырея теленок. Корова остановилась, промычала. У теленка хребет вздернулся дужкой, мордочка взнялась и сунулась под брюхо матери, затренькали со свистом титьки.
Так и остался теленок сосунком. Пробовали отсадить: сшили переносицу из заячьей шкурки с мелкими гвоздями — не получилось, сделали уздечку, насадили часто гвоздей-иголок. Сначала лягалась, не подпускала телка, а потом привыкла. Придет из пастуший, вымя будто прилипло. Кошке и той не хватает молока, о Шурке и говорить не приходится. Вся надежда пропала на кормилицу.
Бежит Оксинья с работы и думает, чем же покормит своего голубенка, чем обманет его пустое брюхо, и сама себе отвечает: «Шар-шаром покати, нечем». Неделю назад выскребла в сусеке остатки отрубей, не на один раз протрусила-просеяла на решете. Ничего не пошло в пропажу: из отходов кисель сделала, а мучкой подбила квашонку. Не ахти какая завидная получилась, зато хлебный запах и связка крепкая. Суррогат не больно держится в колобашках. От него только трескаются они, рассыпаются, как песок, а с мукой — пусть и щепотка — в жару, на загнете становятся тугими, поджаристыми, сами в рот просятся. Откусишь чуточку — голову обносит, обдает кухню-середу. Не велика, конечно, радость: хоть сразу съешь, хоть год гляди. Тем лишь тешилась-успокаивалась, что зиму протянули, не умерли, а теперь не умрем: подножный корм поднялся. Каждый раз после работы попутно прочесывает лес: весной носила медунки, позднее — пиканы, гранатник. Сейчас натакался и Шурка, днями пасет на Кочковатом болоте. Камыши дергает, отламывает у них шилышки — корневые молочные зародыши — и ест. Старые сухие корни домой несет. Из них вкусная наваристая каша. Бело-мутная, сладкая, словно с сахаром ешь. Иногда пучит, когда лишку хватишь, но зато с голодным наравне можно биться.
Шурка выбежал
— Мама, мама, что видела во сне?
— Ничего. Разве чо случилось?
— Дядя Петя с Иринкой приехали. Они жмыху привезли.
Обрадовала весточка Оксинью: наконец-то приехал братец и пропиталу привез, и тут же с досадой промолвила:
— Чем же мы гостеньков-то потчевать будем?
Шурка выпалил:
— Они к Степану ушли.
— Как-никак, надо столик собирать.
— Не надо, — возразил сынишка, чувствуя беспокойство матери. — Они звали к себе. Пойдем, а?
— Пойдем, пойдем. Давай поскорее управимся.
— А я управился.
— Опять, поди, застал с телушкой корову?
— Жданка не сидит одна.
— Сколько говорить одно и то же?
— Вылезет она.
— На засов закрой, чурбаком приставь.
Жданка, подогнув передние ноги, а задние широко расставив, выцеживала молоко из вымени.
— Ах, мерзавка! — разгневалась Оксинья. Она сгребла за шею телушку, втолкнула в загородку и пригрозила: — Попробуй вылезь.
— Пусть она сосет, — простонал Шурка.
— Есть что будешь?
— Она тоже хочет.
— Жалостливый больно. Ладно уж, вымя-то и так как тряпка.
На радостях сдунуло Шурку: самому быстрому не догнать. Только залоснившаяся грязь засверкала на пятках. Мать еще из Маремьяниного закоулка не вышла, а он уже брякнул калиткой и скрылся за ней.
Посреди ограды стоял из всего леса-дерева стол, три таких же мощных табурета. Напротив друг друга сидели дядя Петя и сват Степан. Руки их висели над столом — чокались. От заката солнца желтела густо-мутная бражная жидкость и, покачиваясь, выплескивалась на выскобленные доски стола.
— За встречу, зятек, — произнес Степан.
— Мы уже пили. Давай-ка за твое здоровье. — Дядя моментом опрокинул стопку. Закашлялся. И только тут он заметил Шурку.
— Где мама? — спросил дядя.
— Во-он.
В дверях появилась мама и сразу бросилась к дяде. Она целовала его и радостно говорила:
— Все же надумался приехать?
— Дай, думаю, попроведаю, как живет деревня-матушка?
— Ой да. Не живем, а мучимся.
— Везде нелегко, — вздохнул дядя. — Но ничего, ничего. Война позади, вытерпели, а голод переживем. Сейчас уж на базаре и прилавках кое-что появляется.
— Где устроился, Петя?
— На прокатном.
— Кем?
— Вальцовщиком.
Из сенок выбежала Иринка и подскочила к Шурке, потянула за рукав:
— Пойдем играть, а?
Не до игры Шурке, когда на столе вдруг появилось столько съестного: красный борщ, белый пшеничный калачик, пирожки, тонкие шанежки-преснушки со сметанной наливкой. Эх, с молочком бы их!
— Пойдем, а? — протянула опять Иринка.
Нет, никому не оттянуть от стола Шурку. Глаза у него вразбег, а брюхо… Раньше голода не чувствовало: наверное, потому что оно присохло к позвоночнику, будешь отдирать, так не отдерешь. А сейчас, ровно расперло, расправило. Казалось, вместе со столом бы все до крошечки умел.
Но Шурку никто не приглашал за стол. На табуретке беспокойно ерзала мать.
— Ешь, ешь, сватья, — принавеливал Степан. Но явно блезирит: больше для порядка приглашает. От глаз ничего не скроешь. Скрывай не скрывай, а на лице, как на воде, отражается: сама пришла да нишшонка привела.
— Отведай моей стряпни, — вторит мужу Настасья.
— Спасибо, спасибо, я сыта.
— Поди, моргуешь?
Что сказать старухе? Разве не знает она, как перебивается Оксинья с воды на воду? Не она ли давала два сухаря Шурке, когда он прибежал за милостыней? Сколько ревела тогда Оксинья над радостью сына? Все, все знала Настасья. Не надо Оксинье ничего. Она перетопчется, переморщится. Лишь бы сынишку покормили. Его-то Настасья и не замечает. Отодвинула Оксинья запашистый борщ, не притронулась и к хлебной корочке.