Расин и Шекспир
Шрифт:
Представив себе комедию «Ланфран, или Поэт», которая — я должен предположить это, чтобы возможно было мое рассуждение, — так же хороша, как «Пословицы» Теодора Леклера [130] , и ярко рисует наших актрис, вельмож, судей, наших либеральных друзей, Сент-Пелажи, и т. д., и т. д. — словом, живое и волнующееся общество 1824 года, — благоволите, сударь, перечесть «Метроманию», роль Франкале, Капитуля и т. д. Если, доставив себе удовольствие перечесть эти изящные стихи, вы заявите, что предпочитаете Дамиса Ланфрану, то что мне ответить на это? Есть вещи, которых не доказывают. Человек идет смотреть «Преображение» Рафаэля [131] в Музей [132] . Он обращается ко мне и с сердитым видом говорит: «Не понимаю, что хорошего в этой хваленой картине?» «Кстати, — говорю я ему, — знаете ли вы, как стояла вчера вечером рента?» Мне кажется, что, встречаясь с людьми, до такой степени не похожими на нас, вступать в споры опасно. Это не гордость, но боязнь скуки. В Филадельфии, напротив того дома, где когда-то жил Франклин, негр и белый затеяли однажды оживленный спор о правдивости колорита у Тициана. Кто был прав? Не знаю; но я твердо знаю, что я и человек, которому не нравится Рафаэль, — существа разной породы; между нами не может
130
«Пословицы» Теодора Леклера (1777—1851) были напечатаны в 1823—1826 годах. Они изобилуют бытовыми подробностями и современной «злобой дня». Стендаль находил, что они правдиво изображают современное французское общество, но им недостает силы комизма.
131
«Преображение» Рафаэля по Толентинскому договору (1797) было вывезено из Рима в Париж, в Лувр, но после падения Наполеона, в 1815 году, вновь возвращено Италии.
Возвращение картины в Италию французы приняли, как оскорбление национальной чести.
132
Оно возвратится туда. — (Прим. авт.)
Некто прочел «Ифигению в Авлиде» Расина и «Вильгельма Телля» Шиллера; он клянется мне, что ему больше нравится бахвальство Ахилла, чем античный и действительно великий образ Телля. К чему спорить с таким человеком? Я спрашиваю у него, сколько лет его сыну, и подсчитываю мысленно, когда сын его вступит в свет и будет определять общественное мнение.
Если бы я был достаточно глуп и сказал этому славному человеку: «Сударь, сделайте опыт, благоволите хоть один раз посмотреть на сцене «Вильгельма Телля» Шиллера», — он ответил бы мне, как настоящий критик из «Débats»: «Я не стану ни смотреть эту немецкую чушь, ни читать ее, но употреблю все мое влияние для того, чтобы воспрепятствовать ее постановке» [133] .
133
Факт исторический. — (Прим. авт.)
Так вот! Этот классик из «Débats», который хочет бороться с идеей штыком, не так смешон, как кажется. У большинства людей, помимо их сознания, привычка деспотически властвует над воображением. Я мог бы указать на одного великого государя [134] , к тому же очень образованного, которого можно было бы считать совершенно свободным от иллюзий чувствительности; этот король не выносит в своем совете министров ни одного достойного человека, если у него не напудрены волосы. Голова без пудры напоминает ему кровавые образы французской революции — первое, что поразило его королевское воображение тридцать один год тому назад. Если бы человек с подстриженными, как у нас, волосами докладывал этому государю проекты, задуманные с глубокомыслием Ришелье или осторожностью Кауница [135] , все внимание государя было бы поглощено отталкивающей прической министра. Я вижу сокровища литературной терпимости в этих словах: привычка деспотически властвует над воображением даже самых просвещенных людей, а через посредство воображения — и над удовольствиями, которые могут доставлять им искусства. Как побороть эти пристрастия любезных французов, блиставших при дворе Людовика XVI и оживающих в очаровательных мемуарах г-на де Сегюра [136] ? Их представления об изящном «Masque de Fer» изображает следующими словами:
134
Я мог бы указать на одного великого государя... — Стендаль имеет в виду короля обеих Сицилии Фердинанда.
135
Кауниц (1711 —1794) — австрийский дипломат.
136
Мемуары г-на де Сегюра (1753—1830). — Первый том мемуаров французского дипломата и политического деятеля де Сегюра появился в 1825 году.
«Если бы прежде, то есть в 1786 году, я ехал во дворец и ради моциона оставил мою карету у Пон-Турнана, чтобы снова сесть в нее у Пон-Рояля, одного моего костюма было бы достаточно, чтобы внушить публике уважение. На мне была бы одежда, которая у нас носила смешное название костюмного костюма. Это костюм из бархата или атласа зимой, из тафты — летом; он расшит золотом и украшен моими орденами. Под мышкой я держал бы, как бы ветрено ни было, свою шляпу с пером. У меня был бы квадратный тупей с пятью разложенными на лбу завитками; я был бы напудрен добела белой пудрой поверх серой пудры; два ряда кудрей с обеих сторон увенчивали бы мою прическу, а сзади они уступали бы место красивому мешочку из черной тафты. Я согласен с вашим высочеством, что эта прическа далеко не проста, но она чрезвычайно аристократична, а следовательно, социальна. Как бы ни было холодно, при пронизывающем ветре и заморозках я прошел бы по Тюильри в белых шелковых чулках и сафьяновых туфлях. Маленькая шпага, украшенная бантом из лент и портупеей — так как в восемнадцать лет я был полковником, — била бы меня по ногам, и я прятал бы руки, украшенные длинными кружевными манжетами, в большую песцовую муфту. Легкая телогрея из тафты, накинутая на плечи, имела бы такой вид, точно она предохраняет меня от холода, и самому бы мне так казалось» [137] .
137
«Masque de Fer», стр. 150. — (Прим. авт.)
Очень боюсь, что в музыке, живописи, трагедии эти французы и мы не сможем понять друг друга.
Есть такие классики, которые, не зная греческого языка, запираются на засов, чтобы читать Гомера по-французски, и даже на французском языке они находят прекрасным этого великого художника варварских времен. Напечатайте слово трагедия над этими правдивыми и страстными диалогами, составляющими самую увлекательную часть поэзии Гомера, и тотчас эти диалоги, которыми они восхищались как эпической поэзией, неприятно поразят их и чрезвычайно не понравятся как трагедия. Это отвращение нелепо, но они не властны над ним; они чувствуют его, оно для них очевидно, так же очевидно, как для нас слезы, которые мы проливаем на «Ромео и Джульетте». Я понимаю,
Если бы трагедия в прозе была необходима для физических потребностей людей, можно было бы попытаться доказать им ее полезность; но как доказать кому-нибудь, что вещь, вызывающая у них чувство непреодолимого отвращения, может и должна доставлять им наслаждение?
Я бесконечно уважаю такого рода классиков и сочувствую им, родившимся в век, когда дети столь мало походят на своих отцов. Какая перемена произошла с 1785 по 1824 год! В течение известных нам двух тысяч лет мировой истории, может быть, никогда еще не происходило столь резкой революции в привычках, понятиях, верованиях. Один из друзей моей семьи, которому я нанес визит в его поместье, говорил своему сыну: «К чему ваши вечные ходатайства и горькие сетования на военного министра? В тридцать два года вы уже лейтенант кавалерии. Знаете ли вы, что я стал капитаном только в пятьдесят лет?»
Сын покраснел от гнева; однако отец говорил то, что ему казалось совершенной очевидностью. Как помирить этого отца с сыном?
Как убедить пятидесятилетнего писателя, который находит великолепной по естественности роль Замора в «Альзире» [138] , что «Макбет» Шекспира — один из шедевров человеческого гения? Как-то я сказал одному из этих господ: «Двадцать восемь миллионов человек, а именно восемнадцать миллионов в Англии и десять миллионов в Америке, восхищаются «Макбетом» и аплодируют ему по сто раз в году». «Англичане, — отвечал он мне весьма хладнокровно, — не могут обладать подлинным красноречием и действительно достойной поэзией; природа их языка, не происходящего от латинского, непреодолимо препятствует этому». Что возразить такому человеку, к тому же вполне искреннему? Мы всё на той же точке: как доказать кому-нибудь, что «Преображение» восхитительно?
138
«Альзира» — трагедия Вольтера (1736). Замор — герой этой трагедии, индеец, влюбленный в индеанку Альзиру и пытающийся отомстить испанцам и их губернатору Гусману, мужу Альзиры.
Мольер в 1670 году был романтиком, так как двор был населен Оронтами, а провинциальные замки — весьма недовольными Альцестами. В сущности, все великие писатели были в свое время романтиками. А классики — это те, кто через столетие после их смерти подражает им, вместо того чтобы раскрыть глаза и подражать природе [139] .
Хотите ли вы видеть эффект, который производит на сцене это сходство с действительностью, дополняющее собой шедевр? Посмотрите, как возрастает успех «Тартюфа» за последние четыре года. При консульстве и в первые годы Империи «Тартюф», подобно «Мизантропу», не имел сходства с действительностью, что не мешало Лагарпам, Лемерсье, Оже и другим великим критикам восклицать: «Картина всех веков и стран!», и т. д., и т. д., а провинциалам — аплодировать.
139
Вергилий, Tacco, Теренций, может быть, единственные великие классические поэты. Тем не менее в классической, заимствованной у Гомера форме Tacco постоянно выражает нежные и рыцарские чувства своего века. В период возрождения искусств, после варварства девятого и десятого веков, Вергилий был настолько выше поэмы аббата Аббона «Осада Парижа норманнами», что при самой необычайной чувствительности нельзя было не стать классиком и не предпочесть Турна Геривею. Подобно тем явлениям, которые теперь кажутся нам ненавистными, — феодализму, монашеству и т. п., — и классицизм когда-то был полезен и естествен. Но не смешно ли теперь (15 февраля — канун поста), что нет другого фарса, на котором можно было бы посмеяться, кроме «Пурсоньяка», написанного сто пятьдесят лет тому назад? — (Прим. авт.)
«Осада Парижа норманнами». — Поэма Аббона со вступительной статьей об Аббоне была напечатана в «Collection des Memoires relatifs à l'histoire de France», издававшихся Гизо. Геривей — один из защитников Парижа, попадает в плен к норманнам, которые казнят его.
Турн — царь, один из героев «Энеиды» Вергилия.
«Пурсоньяк» — «Господин де Пурсоньяк» — комедия-балет Мольера (1669); она вызывала осуждение критиков-классиков, как фарс, недостойный высокой сцены.
Монроз (1784—1843) — актер, игравший роли слуг.
Верх абсурда и классицизма — это расшитые костюмы в большинстве наших современных комедий. Авторы вполне правы: фальшивые одежды подготавливают к фальшивому диалогу; и так же, как александрийский стих очень удобен для так называемого поэта, лишенного идей, удобен и расшитый костюм для связанности движений и условного изящества бедного, бездарного актера.
Монроз хорошо играет Криспенов, но кто когда-нибудь видел Криспенов?
Перле [140] , один только Перле показывал нам в живых образах нелепости нашего современного общества; он показывал, например, печаль наших молодых людей, которые, выйдя из коллежа, так остроумно начинают жизнь с сорокалетней серьезности. Что же произошло? В один прекрасный вечер Перле не пожелал подражать низости гистрионов 1780 года, и все парижские театры оказались для него закрытыми потому, что он был французом 1824 года.
140
Перле — комический актер, игравший в театре «Жимназ»; в течение нескольких лет привлекал к себе внимание театрального мира своей борьбой с министерством двора и внутренних дел. Всякий актер «Жимназ» обязан был по требованию министерства оставить этот театр и выступать во Французском театре. Перле отказался выполнить это требование. Министр приказал директору «Жимназ» уволить Перле. Этим и объясняются слова Стендаля о том, что Перле не пожелал подражать низости гистрионов 1780 года. В конце концов Перле вышел победителем из борьбы с министерством.
Имею честь и т. д.
ПИСЬМО III
РОМАНТИК — КЛАССИКУ
Сударь!
Ваша беспощадная проницательность пугает меня. Я снова берусь за перо через два часа после того, как кончил вам писать; я трепещу от страха, что получу ваше письмо, принимая во внимание быстроту городской почты. Ваш удивительно острый ум нападет на меня — я уверен в этом — через маленькую дверцу, которую я оставил приоткрытой для критики. Увы, мое намерение было похвально, я хотел быть кратким.