Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
Ха-ха-ха! – всхохотала каменная гора, сотрясаясь всей исполинской тушею; небо разъялось, и в толще его высеклась извилистая багровая молонья, раскатистый гул прокатился по-над монастырем. Это Илья громовник накренил свою ломовую телегу и просыпал с кручи на землю громадные булыги, последней грозою извещая христовеньких о близкой зиме. Тучи разъялись, порванные ветром в клочья, и в одной из проталин совсем неожиданно просочился червленый серпик луны. От удара внезапного грома Любим аж присел; почудилось, что вернулся воевода и ударил по городу из всего пушечного наряда. И так, не подымаясь, беглый плотнее приобсмотрелся, чтобы не угодить как кур в ощип в хитро разоставленные силки городничего. Голова у Моржа, что пивной котел, и мало ли чего проказливого и дьявольского
... Велик ли в небе окусочек месяца? с окуневое перо будет ли окровавленный серпик, но и от него благодатно пролился на землю тусклый свет, коего вполне хватает рассудительному трезвому человеку.
У Никольских ворот меркло горела сальница, там гуртовались мятежники, долго трунили, смеялись друг над дружкою, напугавшись грозового раската; но не разошлись, бедовые, по кельям, наверное, что-то смекали с пьяного ума даже середка ночи. Стрелецкий табор манил; безголовые щепотники бежали с острова прочь, и на их стану, ежли хорошенько поискать, наверняка найдется кой-чего из доброго платья и обуви, что сгодится поистратившимся монахам.
Чутьем охотника Любим примечал самую малость, ничто не ускользало от его сметливого взгляда... Коли воры тусуются у ворот, значит, им что-то палось в пьяный ум, может, захотелось середка ночи покрасоваться на воле, глотнуть ее терпкого хмельного питья полной грудью, глянуть на неприступную крепость из-за Святого озера с того места, где уже четыре года стоит табором нерадостное царево войско...
Мятежники запалили смолюхи, им надоело роиться у сторожки, а пьяный кураж позывал к делу; они вышли чередою из ворот, рассыпая в ночь пламенные искры, чавкая сапогами по наводяневшему неживому снегу. Сторож-чернец выпроводил их из ворот с напутствием не натворить беды и там, впервые не опасаясь пули и стрелы, вдруг остоялся, не стережась пронзительного ветра, предвестника близкого снега.
... Эй, Любимко, не зевай, лови удачу за хвост; Христос пасет тебя, бедового, видя твою страсть к свободе и твои гнетущие язвы. Лети в чисто поле, подбиваемый спутним ветром, да хранит тебя Господь. Монастырь сам распахнул пред тобою ворота, чтобы ты, милостивец, забыв здесь мстительные чувства, сшел навсегда с прощающим сердцем. Ты-то думал в первом порыве скинуться через стену, для того и упряжью обвязался; оттого и нашаривал глазами в темени дверцу в Корожную башню, чтобы из бойницы середняго боя, укрепив вожжи за станок пушки, сползти вниз, а после переплыть ров, полный застывающей предзимней воды, и бежать в ближние ворги...
И в один миг замысел переменился.
Любим метнулся к вратарской келейке, заглянул внутрь. На столике возле плошки с тюленьим горящим салом лежали сухарь и две сушеные тресковые головизны. Смахнул находку в карман. Вот и съедомый запасец: к двум сухарям прибавился третий. В лесу брусника, клюква – не помрет хожалый человек.
Уже не скрываясь, решительно выступил за калитку. Чернец стоял возле, задумчиво скрестив руки на груди. Даже и не обернулся на шум. Мало ли кто бродит из братии по ночным заботам? Любим ударил монаха по шее, заткнул рот скуфейкой, связал, деловито вскинул сторожа на плечо. Донес до ближней ляговины и, не чинясь, сбросил, как бревно, в снежную падь. В густой травяной ветоши хлюпнуло и смолкло. Любим и не взглянул, каков там монах: не помрет ежли, живу будет. Он отрубил все концы от плена, и долгая ночь была его верным спасителем. До утра не хватятся, а после ищи-свищи...
Впереди, саженях в двухстах, как лисьи обдерганные хвосты, загибались под ветром огни, от них летели золотые пчелы и, медленно скользя по-над Святым озером, задыхались в темной воде.
Море близ острова Любим знал добре, не раз хаживал сюда с отцом на лодье, и все салмы и луды, залудьи и корги были в памяти; но сам берег в ночи был одинаково черен, как пропасть, и ежли бы не тусклое отражение от снежных проплешин – вовсе пропадай. О ближний елинник лоб расшибешь и завалишься в мох, как пропадина. И огни мятежников оказались спопутьем и спасением. Любим был в летней одежке, в чем угодил в плен;
С рассветом Любим выскочил к морю и, окинув взглядом пустынный берег, обсаженный каменьем, понял, что спешил зря; никто не дожидался ни на здешнем, ни на противном берегу, где через салму на Заяцком острову виднелись уцелевшие скотиньи дворы и монашеская келья. Знать, стрелецкие лодьи, боясь застрять в зиму у Соловецкого кремля, заторопились в Сумской острожек. Море было лосо, как бы покрыто слюдяной потрескавшейся пластью, сшитой из множества лоскутьев; порой кроткую, едва взморщенную воду вспарывали белухи, гибко взметываясь из воды и грузно западая обратно. Засалившаяся, уже мерклая полусонная стихия была утомлена, не гудела разбойно, накатно не охвостывала берег, но в глубинах ее скапливалась невидимая взгляду безумная сила, а сизая стена над морем и въедливый сквозняк с полуночи обещали скорый крупичатый снег с ветром-падерой, а за ними и мороз. Теми же днями принесет с голомени, аж от самих Бурунов, пропасть льду и обложит остров со всех сторон неприступной стеклянной крепостной стеною, со звоном сыплющей крошево в морозный тихий день, и тогда до весенних оттаек на Соловки не попасть и отсюда не съехать...
... Кукушица-горюшица, птица неневестная, не трать понапрасну времени, отыскивая на морской равнине косячок знакомого паруса; все живое, чуя грядущее ненастье, уже отплыло в родимые деревнюшки и выселки, попряталось в береговых утесах и расщелинах, улетело на гору, сбилось в стаи и отправилось на зимовку в дальние агарянские и эфиопские земли. Не торчи зряшно на буеве, нето скоро просквозит, а тебе еще ой как долго попадать до государевых конюшен, до царева стремени, даже если и побежишь на Москву в обход Сумского острожка и воеводы Мещеринова.
... А с чего вы взяли, что я затосковал и душа попряталась от ужаса в отбитые походами пятки? Это я по морю шибко заскучал и вот ошалел от родимого, а опомнясь, сейчас на одном бревне, распахнув полы кафтана и дождавшись спутного ветра, мигом долечу, куда хошь.
Любим вошел в воду, освежил рот соленым студеным рассолом, ополоскал ноющие зубы и благоговейно плеснул на лицо. Потом по заведенному обычаю помолился на восток, окстился двумя персты. Эко, и ты, государев слуга, за староверцами кинулся?.. Да нет же, пустое: стариной поблазнило, отцовой наукой. И вскричал Любим, обернувшись на монастырь: «Накось, выкуси!.. Теперь меня и всей ватагой не перенять! Слышите-ка, во-ры-ы?!»
В это самое время городничий Морж зло сбивал охотников на поиски беглого. Но игумен остановил, уверенно встал у Никольских ворот: «Опомнитесь, братия, не порите горячку. Напрасно будете ноги мять. Кого собрались искать с худого ума на дне морском? Вчерасе помене надо бы пить. На себя и блажите, полоротые, рвите на голове волосье, коли плохо пасли. Если Господь поноровил мужичку сняться с острова, то не вам догонять пеши по водам. Служивый – знаткий до этих мест, а вы – неучи. А коли и он застрял, то нужа обратно в тюремку пригонит. Служивый – мясной человек, тельный, утек без огня, а ему без горячей ествы долго никак нельзя. Послушайтесь, братцы, дружеских моих словес...»