Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
Мятежники, бурча, разошлись. Но взяли, однако, в своей келье монаха Феоктиста и всадили в ту камору, где прежде сидел братец.
Какая была мелкая посуда у монастыря, ту воевода пожег; и от Анзерского скита угнал от перевоза лодчонки и тоже порубил. Мирян с поморского берега и близко не подпускали к острову в это лето, и даже самые отчаянные кормщики из Кеми, сильно склонные к староверчеству, и те, поскитавшись у Кузовов и за Анзерами, к святому месту плыть не насмелились: лодья Мещеринова дозорила в голомени за версту от Соловков и ловко перехватывала всякого дерзкого смельчака. Потому напрасно Любим выметывался из елинника на долгие песчаные косы, разобранные приливной водою на волнистые пряди, и прибрежные каменистые корги,
Никто за Любимом не гнался, но само осеннее погодье, круто взявшееся за севера, этот суровый полуночник, взмутивший до самого дна свинцово-мрачные глуби, и ночные морозы невольно подбивали беглеца в пятки. Оставалась одна надежда: выскочить к губе Сосновой, где неоднажды Любим бывал с отцом, когда за попутьем возили богомольников с горы в монастырь. Отсюда самый короткий путь водою до Яренги. Сюда когда-то пристал впервые святой Савватий. Залубенелый от короткого ночного сна, когда брести по лесу в полной темноте было безумием, он вышел к заливу, обойдя стороною монаший скит. Море смутило его, но не ввергло в печаль. Оно, куда хватал взгляд, горело белым пламенем, гривастые валы с двужирную избу высотою бродили из конца в конец с хлопаньем и каким-то зубовным скрежетом, содрогая саму мать-землю, выкидывались на песчаную гривку и россыпь валунов-одинцов; будто табуны ногайских лошадей, подымая копытами пыль в занебесье, мчались из языческих земель, чтобы полонить последний оплот истинной православной веры; надсадный мык голодного коровьего стада иль гуд сотен охотничьих труб, сопелок и тулумбасов стоял над всем островом. Тучи неслись бураками над самой головою, просыпая на нагую сиротскую землю рогозницы крупичатой небесной солицы. Ветром на миг раздергивало их, и в небесные прораны показывалась холодная голубень. Свежий снег отливал перламутром и, схваченный легким морозцем, пронзительно скрипел под ногами. Надо было спешить. С полуночи уже надвигалась смолевая буча с просверком молоний: то северянин-батюшко торопил по морю матерящие льды, что к утру плотно обставят святой остров со всех сторон...
Любима ли учить поморской науке, как извернуться из кулька в рогозку, когда смерть уже на пятах? С младых ногтей познал он ход воды и верченье земли. На убылой воде надо успеть плотишко накидать, приметив по заплескам ее подъем; иначе на приливе затащит на россыпь камней иль на скрытую прибрежную луду, да и посадит на вечные времена. Хоть волком взвой, но кто пособит? А чтобы дуриком, через пуп да надсаду слезть с берега, – лучше и рта не разевай; не проскочить через девятый вал, истолчет, изотрет бревешки в муку, да и испечет колобок али наливную шанежку.
... Торопливо Любим обежал взглядом ближний косячок бора, стекающего к морю. Высек несколько сухостойных хонг на юру, пару тонких еловых чалок для связки плота, разделал дерева на коротье, стаскал на отмелое место, укладенное плетухами мертвых водорослей, спосыланных на остров былыми штормами, связал вожжами и можжевеловым крученым вичьем, вырубил в лесу долгий пехальный шест. Упрел весь в спешке, но часа в три управился; только-только успел. Тут окротевшее море вздохнуло протяжно на всю округу, лохматые волны сразу огрузли и попритухли, сронили мыльную пену. «Господи, благослови!» – воскликнул Любим, упираясь правилом в дно. Зажилая вода стала скоро подтапливать, бурля вокруг ковчежца, проедая в песке дорожки. Был плот аршина в четыре длиною и аршина в два шириною, но сбит на скорую руку, и когда качнулся он на волне, беглец понял, что пути доброго не будет, пуститься
Самое бы тут время закодолиться за камень-баклыш хоть бы саженях в трех от уреза воды, вон торчит влажной лысиной его головизна, но где вязку взять, чтобы зачалиться? А на шесте, как ни похваляйся силушкой, Медвежья Смерть, тебе от приливного напора не остояться. Снесет в берег и закинет на кручу, посадит плотишко, что тебе мутовку в тестяную квашню.
... А море, очнувшись от дремы, вновь принялось раскачиваться, и по всему свинцово-угрюмому полю, нечаянно обрызганному прощальным солнечным светом, заиграли бельки, вода заподымалась к небу угрозливо, молчаливо, отороченная кружевным воротником; то полуночник круто сменился на сиверик, причесал море против шерсти, срывая водяную пыль.
... Куда еще медлишь, беглый человечишко? какой манны небесной выжидаешь, какой подмоги сулит пустынный рыжий берег с проплешинами снега? иль за камешником на опушке сосённика посулился нечаянный путник? Вот те Бог, христовенький, помстилось тебе, поблазнило. Уж больно долго, милок, затягиваешь ты подпруги и умащиваешь седло, и нашариваешь носком сапога стремя, когда стрела басурманская уже сорвалась с тетивы, сыскивая ядовитым жалом податливой прорешки в твоем беззащитном зипуне... Кидайся-ка, братец, охлупью на потную конью спину да наддай пятками в боки, как бывало в детстве, и скачи опрометью подальше от верной гибели...
Любим с надеждою воззрился в смутный берег, уже призамгленный снежной моросью, и ему почудилось, что на опушке мелькнул человек. Но, оглянувшись на море, он сразу же забыл о призраке; та буча, что прежде варилась в морской голомени, где-то далеко, за Кузовами, под Терским, поди, берегом, уже примчалась на переменных к святому острову. Дегтярная туча наползла клином и заполнила собою все небо. Ветер туго ударил в спину, и, будто из преисподней, хлестко сыпануло снежным пашеном, и весь мир враз замутился и вовсе пропал из глаз; крупичатое студеное сеево навесило плотные запоны возле самых глаз. Только по волне, вздымающей плот, и можно было догадаться, где земля...
Нет, не дождаться Любиму отлива. Это на карбасишке, хоть бы и из последних сил, но можно выбиться в голомень на веслах. А как же сладить с плотом? Да лишь бы в море выцапаться хоть ногтями, а там из кафтанишка и пехального шеста справит Любим парусишко, вздымет над головою, и спутний ветер сам домчит к горе. Двум смертям не бывать... Дак что за кручина? Любим спрыгнул в вязкий рассол и, рыча зверино, поволок плот за расчалку, грудью расталкивая вязкую накатную воду, порой проваливаясь в нее по самую маковицу.
Волна пошла положе, грузнее, и Любим закатился на ковчежец. Он даже не чувствовал стужи. Снег проредился, пошел лепехами, и беглец увидел, что клин соснового бора приотодвинулся и замаревел, как бы завесился споднизу сизым туманцем. Ну, слава Богу, снялися от неволи и безделицы; сейчас за мысок завернуть, и можно парус ставить. Ветер-сиверко отдорный, считай, к полудню у домашней горы будем. И эх, да где наша не пропадала! На то и мутовка, чтобы квашня не скучала...
Любим опустился на плотишко, чтобы снять и выжать платье. Один сапог он уже посеял, второй – разбух и расквасился. Вода окротела, раздумывала, сдвигаться ли обратно в море, и плот мерно покачивало на взводне.
... Беда улучивает минуту и подхватывает человека, когда он расслаблен успехом иль счастьем. Потому, христовенький, и в дни радости поджидай вестника с печалью...
Прежде-то плавывал Любим с отцом, и тот, артельный староста сокольих помытчиков, чуял по всем берегам Белого моря каждый подвох, коих изнасеяно тут повсеместно несчетное число: то кошку намоет, то камень-одинец как бы сам собою, словно гриб, вырастет со дна, призатенив коварным тонким слоем воды розоватую макушку, то льду наторосит в неподобном месте, то салму, где веками хаживано, вдруг заилит песком...